ГОРДЕЕВА: У меня иногда возникает ощущение, что мою линию кто-то нарочно рисовал, чертил, чтобы она была прямой: приехав из Ростова, я почти сразу в Москве попала в “Телекомпанию ВИД”. Мне повезло. Я видела своими глазами и “Взгляд”, и “Тему”, и “Час Пик”. Мне выпало счастье, очень, правда, короткое: видеть Листьева и работать в его команде. Меня поразило, какого он высокого роста и как тихо он говорит. И еще – какая у него нетипичная для телевизионщиков, не настырная манера разговаривать с людьми. А главное – ему были действительно интересны собеседники, герои интервью, герои репортажей. Я запомнила, как на какой-то летучке он говорил о том, что “героя надо любить, им надо интересоваться”. Эти совсем немногие часы общения с ним меня перевернули. Я-то в Москву ехала просто поглазеть: мне нравился мой Ростов, я не собиралась заниматься никакой журналистикой, а тем более – телевизионной; я считала это всё баловством и хотела, окончив школу, поступить на романо-германское отделение филфака, а потом ехать учиться во Францию. И всё, в общем-то, так бы и сложилось, если бы я не увидела Листьева, не увидела, как он работает… Ко всему прочему, в какой-то прекрасный день в курилке программы “Тема” выяснилось, что нужно снять один сюжет, а снимать его некому.

ХАМАТОВА: О чем сюжет?

ГОРДЕЕВА: Да неважно о чем – об автомобильных кражах, на самом деле – важно, что я сказала, что могу, я же делала это в Ростове!

ХАМАТОВА: Подожди, а как ты это делала в Ростове?

ГОРДЕЕВА: Видишь ли, придя в ростовский еженедельник “Город N” совсем школьницей, я как-то стремительно погрузилась в ростовскую журналистско-музыкально-литературную, богемную среду. Ее неотъемлемой частью был МАРТ – “Молодежная артель ростовского телевидения”. Там я работала вместе с Сашей Расторгуевым и Кириллом Серебренниковым.

ХАМАТОВА: Не может быть.

ГОРДЕЕВА: Ну, они были большие и взрослые – по крайней мере, взрослее меня! – режиссеры, телеведущие, а меня брали подмастерьем: я снимала арт-сюжеты. Например, про кривые зеркала – материал отбраковки стекольного завода, про поэта Александра Брунько – нашего ростовского гуру, про Эльфриду Павловну – невероятную женщину, олицетворявшую дух богемного Ростова. Мы ужасно любили свой город, мне повезло быть в те годы рядом с Сашей и Кириллом. И важно, что помимо прекрасно проведенного времени они каким-то образом привили мне представления об основах монтажа, о том, что́ ты снимаешь и что потом из этого получается. Я никогда не думала, что вот это прекрасное время, которое мы весело проводили вместе, – это и есть “мои университеты”. Но оказалось, что это они и есть. Приехав в Москву, я умела снимать и монтировать. И мне предложили работу.

ХАМАТОВА: Фантастика, Катька!

ГОРДЕЕВА: Представляешь? Работа! В Москве! Для школьницы. Но я и вправду очень сомневалась. И сперва всё-таки поступила на романо-германский и даже поехала в Париж. Но время было такое, как тебе сказать… невозможное для жизни вне России.

ХАМАТОВА: Я очень понимаю, о чем ты говоришь. Со мной такое случится чуть позже, когда я поеду работать в Германию, но в итоге всё равно вернусь домой. Потому что не смогу ни понять себя в той, другой реальности, ни оставить мысли о том, что в России что-то невероятное происходит, какая-то энергетика новая, молодая, творческая.

ГОРДЕЕВА: Я хорошо помню, как Листьев говорил, что в такое время нельзя не быть со своей страной. Потому что сейчас-то всё и решается. “И если тебе не всё равно, – говорил он, – ты должна быть здесь, чтобы знать: это всё происходило на твоих глазах, вместе с тобой, для тебя. Ты – гражданин, часть страны, без тебя что-то может пойти иначе”. Черт, мы же действительно в это верили. Ты помнишь свой первый приезд в Москву?

ХАМАТОВА: Для меня это было эпохальным событием: я же абсолютно домашний ребенок, которого никак не могут отпустить одного в Москву! Поэтому мы едем с мамой: мама покупает билеты, мы едем на поезде, живем в Москве у папиных институтских друзей. Как сейчас вижу: я глажу старинную бабушкину рубашку, в которой должна идти на экзамены и в которой была на выпускном. К рубашке прилагаются черный бархатный жилет и черные бархатные брюки, которые мне сшила мама.

ГОРДЕЕВА: Ты на выпускном не в платье была?

ХАМАТОВА: Нет, я же была начинающим панком, мне было западло. Этот костюм был моей самой нарядной одеждой. И я в нем проходила на все экзамены в ГИТИС от начала до конца, потому что ничего другого у меня не было в прямом смысле слова. И я с изумлением или даже недоумением смотрела, как другие поступающие девочки переодеваются у меня на глазах всё время в разные наряды и одежды: у них – целые тюки… У меня были одни туфли, один костюм и одна рубашка, которую я к концу своей вступительной эпопеи сожгла немножечко этим самым утюгом, но всё равно ходила в ней, потому что другой не было.

Так вот, я глажу эту рубашку и слышу, как мама говорит папиному другу, у которого мы жили: “Лишь бы не поступила. Лишь бы не поступила”. Но я делаю вид, что не слышу, прихожу на прослушивание: там огромная очередь. Я понимаю, что это надолго, и иду гулять. Гуляю, гуляю и вдруг на развале на Кузнецком Мосту покупаю пластинку Скрябина. В Казани таких пластинок не было. С этой пластинкой в руках я возвращаюсь к ГИТИСу, в каком-то блаженстве иду на прослушивание, прохожу всё, что там надо. Мне говорят: “Ждите информации о дате следующего прослушивания”. А я думаю о том, как вернусь домой и буду слушать пластинку. Почему-то меня только эта мысль волновала.

В конце дня вывесили списки. Я прошла.

Мы уехали в Казань, я слушала пластинку непрерывно.

Мы с мамой опять покупали билеты, ехали, где-то жили, я гладила рубашку, чистила туфли детским кремом с котенком на тюбике и продолжала вступительную эпопею, стараясь не заглядывать в будущее и не слишком веря, что всё это положительным для меня образом кончится.

И вдруг Юнона мне говорит, что видела Женю Дворжецкого, и он ей сказал: “Спасибо за девочку, которую вы нам подсунули”. Она хотела меня приободрить, показать, что дело в шляпе. Но я всё равно продолжала не верить своему счастью до тех пор, пока на каком-то из туров уже сам Алексей Владимирович не оставил меня одну и не сказал, чтоб я никуда больше не показывалась (а я и так никуда не показывалась), что они меня берут, но всё равно все этапы пройти надо. Я их прошла. Вернулась в Казань. И легла в больницу.

ГОРДЕЕВА: В больницу?

ХАМАТОВА: Надо было что-то делать со спиной, которая у меня уже несколько месяцев чудовищно болела. И эти осмотры, обходы и лечение, словом, это больничное лето стало для меня мостиком между детством и юностью.

Было жарко. В отделении начали морить тараканов. Я лежала под капельницей, а по потолку в каком-то изнеможении от яда позли отравленные насекомые. Где-то на середине потолка их настигала смерть, и они падали, просто как у Гоголя, черными черносливинами прямо на кровати пациентов, которые из-под капельниц никуда не могли деться. Примерно в эти “дни падающих тараканов” мой лечащий врач, профессор, принес мне книжку “Театр Питера Брука”.

У этого подарка был двойной смысл: моя мама очень волновалась, что с такой больной спиной я не смогу быть актрисой, не смогу выдерживать физические нагрузки, а профессор пришел и сказал: “Не надо нервничать, всё от головы идет, всё от головы”. И вручил мне эту книжку.

ГОРДЕЕВА: Ты стала актрисой “от головы”?

ХАМАТОВА: Питер Брук – великий режиссер, и книжку я прочла от корки до корки несколько раз. Но учиться мне потом предстояло по системе Станиславского. Там одной головой не обойдешься.

Глава 8. Вареный осьминог

В апреле 2009 года меня чуть не назначили министром озеленения сицилийского города Салеми. На Сицилии бушевала весна и расцветала культурная революция: губернатором крошечного Салеми назначили Витторио Згарби, бывшего министра культуры Италии, искусствоведа, лево-либерала и эксцентрика. Згарби немедленно привез в Салеми картину Караваджо (одну), миланского ресторатора (одного) и пиарщика-концептуалиста (тоже одного). И обнародовал множество планов по возрождению Салеми и превращению этого далекого от всего на свете, включая море, захолустья в туристическую Мекку.