Потом показался паром; я отъехал на середину реки, направляясь вкось и вниз по течению; потом, когда решил, что меня уже не видно с парома, перестал грести и оглянулся: вижу, они ездят вокруг парохода, вынюхивают, где тут останки мисс Гукер, а то вдруг дядюшке Хорнбэку они понадобятся! Скоро поиски прекратились, и паром направился к берегу, а я налег на весла и стрелой полетел вниз по реке.
Прошло много–много времени, прежде чем показался фонарь на плоту у Джима; а когда показался, то мне все чудилось, будто он от меня миль за тысячу. Когда я доплыл до плота, небо начинало уже светлеть на востоке; мы причалили к острову, спрятали плот, потопили лодку, а потом легли и заснули как убитые.
Глава четырнадцатая
БЫЛ ЛИ СОЛОМОН МУДРЕЦОМ?
Проснувшись, мы пересмотрели все добро, награбленное шайкой на разбитом пароходе; там оказались и сапоги, и одеяла, и платья, и всякие другие вещи, а еще много книг, подзорная труба и три ящика сигар. Такими богачами мы с Джимом еще никогда в жизни не были. Сигары оказались первый сорт. До вечера мы валялись в лесу и разговаривали; я читал книжки; и вообще мы недурно провели время. Я рассказал Джиму обо всем, что произошло на пароходе и на пароме, и сообщил ему кстати, что это и называется приключением; а он ответил, что не желает больше никаких приключений. Джим рассказал, что в ту минуту, когда я залез в рубку, а он прокрался обратно к плоту и увидел, что плота больше нет, он чуть не умер со страха: так и решил, что ему теперь крышка, чем бы дело ни кончилось, потому что если его не спасут, так он утонет; а если кто–нибудь его спасет, так отвезет домой, чтобы получить за него награду, а там мисс Уотсон, наверно, продаст его на Юг. Что ж, он был прав; он почти всегда бывал прав, голова у него работала здорово, — для негра, конечно.
Я долго читал Джиму про королей, про герцогов и про графов, про то, как пышно они одеваются, в какой живут роскоши и как называют друг друга «ваше величество», «ваша светлость» и «ваша милость» вместо «мистера». Джим только глаза таращил — так все это казалось ему любопытно.
— А я и на знал, что их так много. Я даже ни про кого из них и не слыхивал никогда, кроме как про царя Соломона, [59]да еще, пожалуй, видел королей в карточной колоде, если только они идут в счет. А сколько король получает жалованья?
— Сколько получает? — сказал я. — Да хоть тысячу долларов, если ему вздумается. Сколько хочет, столько и получает, — все его.
— Вот это здорово! А что ему надо делать, Гек?
— Да ничего не надо! Тоже выдумал! Сидит себе на троне, вот и все.
— Нет, верно?
— Еще бы не верно! Просто сидит на троне; ну, может, если война, так поедет на войну. А в остальное время ничего не делает — или охотится, или… Ш–ш! Слышишь? Что это за шум?
Мы вскочили и побежали глядеть, но ничего особенного не было — это за мысом стучало пароходное колесо, — и мы уселись на прежнее место.
— Да, — говорю я, — а в остальное время, если им скучно, они затевают драку с парламентом; а если делают не по–ихнему, так король просто велит рубить всем головы. А то больше прохлаждается в гареме.
— Где прохлаждается?
— В гареме.
— А что это такое — гарем?
— Это такое место, где король держит своих жен. Неужто ты не слыхал про гарем? У Соломона он тоже был; а жен у него было чуть не миллион.
— Да, верно, я и позабыл. Гарем — это что–нибудь вроде пансиона, по–моему. Ну, должно быть, и шум же у них в детской! Да еще, я думаю, эти самые жены все время ругаются, а от этого шуму только больше. А еще говорят, что Соломон был первый мудрец на свете! Я этому ни на грош не верю. И вот почему. Да разве умный человек станет жить в таком кавардаке? Нет, не станет. Умный человек возьмет и построит котельный завод, а захочется ему тишины и покоя — он возьмет да и закроет его.
— А все–таки он был первый мудрец на свете; это я от самой вдовы слыхал.
— Мне все равно, что бы там вдова ни говорила. Не верю я, что он был мудрец. Поступал он иной раз совсем глупо. Помнишь, как он велел разрубить младенца пополам?
— Ну да, мне вдова про это рассказывала.
— Вот–вот! Глупей ничего не придумаешь! Ты только посмотри, что получается: пускай этот пень будет одна женщина, а ты будешь другая женщина, а я — Соломон, а вот этот доллар — младенец. Вы оба говорите, что он ваш. Что же я делаю? Мне бы надо спросить у соседей, чей это доллар, и отдать его настоящему хозяину в целости и сохранности, — умный человек так и сделал бы. Так нет же: я беру доллар и разрубаю пополам; одну половину отдаю тебе, а другую той женщине. Вот что твой Соломон хотел сделать с ребенком! Я тебя спрашиваю: куда годится половинка доллара? Ведь на нее ничего не купишь. А на что годится половина ребенка? Да я и за миллион половинок ничего бы не дал.
— Ну, Джим, ты совсем не понял, в чем суть, ей–богу, не понял.
— Кто? Я? Да ну тебя! Что ты мне толкуешь про твою суть! Когда есть смысл, так я его вижу, а в таком поступке никакого смысла нет. Спорили–то ведь не из–за половинки, а из–за целого младенца; а если человек думает, что он этот спор может уладить одной половинкой, так, значит, в нем ни капли мозгу нет. Ты мне не рассказывай про твоего Соломона, Гек, я его и без тебя знаю.
— Говорят тебе, ты не понял, в чем суть.
— А ну ее, твою суть! Что я знаю, то знаю. По–моему, настоящая суть вовсе не в этом — дальше надо глядеть. Суть в том, какие у этого Соломона привычки. Возьми, например, человека, у которого всего один ребенок или два, — неужто такой человек станет детьми бросаться? Нет, не станет, он себе этого не может позволить. Он знает, что детьми надо дорожить. А если у него пять миллионов детей бегает по всему дому, тогда, конечно, дело другое. Ему все равно, что младенца разрубить надвое, что котенка. Все равно много останется. Одним ребенком больше, одним меньше — для Соломона это все один черт.
Первый раз вижу такого негра. Если взбредет ему что–нибудь в голову, так этого уж ничем оттуда не выбьешь. Ни от одного негра Соломону так не доставалось. Тогда я перевел разговор на других королей, а Соломона оставил в покое. Рассказал ему про Людовика XVI, [60]которому в старые времена отрубили голову во Франции, и про его маленького сына, дельфина, [61]который тоже должен был царствовать, а его взяли да и посадили в тюрьму; говорят, он там и умер.
— Бедняга!
— А другие говорят — он убежал из тюрьмы и спасся. Будто бы уехал в Америку.
— Вот это хорошо! Только ему тут не с кем дружить, королей у нас ведь нет. Правда, Гек?
— Нет.
— Значит, и должности для него у нас нет. Что же он тут будет делать?
— А я почем знаю! Некоторые из них поступают в полицию, а другие учат людей говорить по–французски.
— Что ты, Гек, да разве французы говорят не по–нашему?
— Да, Джим; ты бы ни слова не понял из того, что они говорят, ни единого слова!
— Вот это да! Отчего же это так получается?
— Не знаю отчего, только это так. Я в книжке читал про ихнюю тарабарщину. А вот если подойдет к тебе человек и спросит: «Парле ву франсе?» — ты что подумаешь?
— Ничего не подумаю, возьму да и тресну его по башке, — то есть если это не белый. Позволю я негру так меня ругать!
— Да что ты, это не ругань. Это просто значит: «Говорите ли вы по–французски»?
— Так почему же он не спросит по–человечески?
— Он так и спрашивает. Только по–французски.
— Смеешься ты, что ли? Я и слушать тебя больше не хочу. Чушь какая–то!
— Слушай, Джим, а кошка умеет говорить по–нашему?
— Нет, не умеет.
— А корова?
— И корова не умеет.
— А кошка говорит по–коровьему или корова по–кошачьему?