А Джамиля, так уж повелось, или смеялась над ним, или вовсе не обращала на него внимания. Не каждый бы стал терпеть ее выходки, но Данияр смотрел на хохочущую Джамилю с угрюмым восхищением.

Однако наши проделки с Джамилей окончились однажды печально. Среди мешков был один огромный, на семь пудов, и мы управлялись с ним вдвоем. И как-то на току мы свалили этот мешок в бричку напарника. На станции Данияр озабоченно разглядывал чудовищный груз, но, заметив, как усмехнулась Джамиля, взвалил мешок на спину и пошел. Джамиля догнала его: «Брось мешок, я же пошутила!» — «Уйди!» — твердо сказал он и пошел по трапу, все сильнее припадая на раненую ногу… Вокруг наступила мертвая тишина. «Бросай!» — закричали люди. «Нет, он не бросит!» — убежденно прошептал кто-то.

Весь следующий день Данияр держался ровно и молчаливо. Возвращались со станции поздно. Неожиданно он запел. Меня поразило, какой страстью, каким горением была насыщена мелодия. И мне вдруг стали понятны его странности: мечтательность, любовь к одиночеству, молчаливость. Песни Данияра всполошили мою душу. А как изменилась Джамиля!

Каждый раз, когда ночью мы возвращались в аил, я замечал, как Джамиля, потрясенная и растроганная этим пением, все ближе подходила к бричке и медленно тянула к Данияру руку… а потом опускала ее. Я видел, как что-то копилось и созревало в ее душе, требуя выхода. И она страшилась этого.

Однажды мы, как обычно, ехали со станции. И когда голос Данияра начал снова набирать высоту, Джамиля села рядом и легонько прислонилась головой к его плечу. Тихая, робкая… Песня неожиданно оборвалась. Это Джамиля порывисто обняла его, но тут же спрыгнула с брички и, едва сдерживая слезы, резко сказала: «Не смотри на меня, езжай!»

И был вечер на току, когда я сквозь сон увидел, как с реки пришла Джамиля, села рядом с Данияром и припала к нему. «Джамилям, Джамалтай!» — шептал Данияр, называя ее самыми нежными казахскими и киргизскими именами.

Вскоре задул степняк, помутилось небо, пошли холодные дожди — предвестники снега. И я увидел Данияра, шагавшего с вещмешком, а рядом шла Джамиля, одной рукой держась за лямку его мешка.

Сколько разговоров и пересудов было в аиле! Женщины наперебой осуждали Джамилю: уйти из такой семьи! с голодранцем! Может быть, только я один не осуждал ее.

И. Н. Слюсарева

Прощай, Гульсары

Повесть (1966)

Минувшей осенью приехал Танабай в колхозную контору, а бригадир ему и говорит: «Подобрали мы вам, аксакал, коня. Староват, правда, но для вашей работы сойдет». Увидел Танабай иноходца, а сердце у него больно сжалось. «Вот и свиделись, выходит, снова», — сказал он старому, заезженному вконец коню.

Первый раз он встретился с иноходцем Гульсары после войны. Демобилизовавшись, Танабай работал на кузне, а потом Чоро, давнишний друг, уговорил ехать в горы табунщиком. Там-то впервые и увидел буланого, круглого, как мяч, малыша полуторалетку. Прежний табунщик Торгой сказал: «За такого в прежние времена в драках на скачке головы клали».

Прошла осень и зима. Луга стояли зеленые-зеленые, а над ними сияли белые-белые снега на вершинах хребтов. Буланый превратился в стройного крепкого жеребчика. Одна лишь страсть владела им — страсть к бегу. Потом настало время, когда он научился ходить под седлом так стремительно и ровно, что люди ахали: «Поставь на него ведро с водой — и ни капли не выплеснется». В ту весну высоко поднялась звезда иноходца и его хозяина. Знали о них и стар и млад.

Но не было случая, чтобы Танабай позволил кому-нибудь сесть на своего коня. Даже той женщине. В те майские ночи у иноходца начался какой-то ночной образ жизни. Днем он пасся, обхаживая кобылиц, а ночью, отогнав колхозный табун в лощину, хозяин скакал на нем к дому Бюбюжан. На рассвете снова мчались они по неприметным степным тропам к лошадям, оставшимся в лощине.

Однажды случился страшный ночной ураган, и Гульсары с хозяином не успели к стаду. А жена Танабая еще ночью кинулась с соседями на помощь. Табун нашли, удержали в яру. А Танабая не было. «Что ж ты, — тихо сказала жена вернувшемуся блудному мужу. — Дети вон скоро взрослые, а ты…»

Жена и соседи уехали. А Танабай грохнулся на землю. Лежал лицом вниз, и плечи его тряслись от рыданий. Он плакал от стыда и горя, он знал, что утратил счастье, которое выпало последний раз в жизни. А жаворонок в небе щебетал…

Зимой того года в колхозе появился новый председатель: Чоро сдал дела и лежал в больнице. Новый начальник захотел сам ездить на Гульсары.

Когда увели коня, Танабай уехал в степь, к табуну. Не мог успокоиться. Осиротел табун. Осиротела душа.

Но однажды утром Танабай снова увидел в табуне своего иноходца. Со свисающим обрывком недоуздка, под седлом. Сбежал, стало быть. Гульсары тянуло к стаду, к кобылам. Он хотел отгонять соперников, заботиться о жеребятах. Вскоре подоспели из аила двое конюхов, увели Гульсары обратно. А когда иноходец убежал третий раз, Танабай уже рассердился: не было бы беды. Ему стали сниться беспокойные, тяжелые сны. И когда перед новым кочевьем заехали в аил, он не выдержал, кинулся на конюшню. И увидел то, чего так боялся: конь стоял неподвижно, между задними раскоряченными ногами тяжелела огромная, величиной с кувшин, тугая воспаленная опухоль. Одинокий, выхолощенный.

Осенью того года судьба Танабая Бекасова неожиданно повернулась. Чоро, ставший теперь парторгом, дал ему партийное поручение: переходить в чабаны.

В ноябре грянула ранняя зима. Суягные матки сильно сдали с тела, хребты выпирали. А в амбарах колхозных — все под метелку.

Близилось время окота. Отары стали перебираться в предгорье, на окотные базы. То, что Танабай увидел там, потрясло его как гром среди ясного дня. Ни на что особенное он не рассчитывал, но чтобы кошара стояла с прогнившей и провалившейся крышей, с дырами в стенах, без окон, без дверей — этого не ожидал. Всюду бесхозяйственность, какой свет не видывал, ни кормов, ни подстилок практически нет. Да как же так можно?

Работали не покладая рук. Труднее всего пришлось с очисткой кошары и рубкой шиповника. Разве что на фронте так доводилось вкалывать. И однажды ночью, выходя с носилками из кошары, услышал Танабай, как замекал в загоне ягненок. Значит, началось.

Танабай чувствовал, что надвигается катастрофа. Окотилась первая сотня маток. И уже слышны были голодные крики ягнят — у истощенных маток не было молока. Весна заявилась с дождем, туманом и снегом. И стал чабан по нескольку штук выносить синие трупики ягнят за кошару. В душе его поднималась темная, страшная злоба: зачем разводить овец, если не можем уберечь? И Танабай, и его помощницы еле держались на ногах. А голодные овцы уже шерсть ели друг у друга, не подпуская к себе сосунков.

И тут к кошаре подъехали начальники. Один был Чоро, другой — районный прокурор Сегизбаев. Этот-то и стал корить Танабая: коммунист, мол, а ягнята дохнут. Вредитель, планы срываешь!

Танабай в ярости схватил вилы… Еле унесли пришельцы ноги. А на третий день состоялось бюро райкома партии, и Танабая исключили из ее рядов. Вышел из райкома — на коновязи Гульсары. Обнял Танабай шею коня — лишь ему пожаловался на свою беду… Все это Танабай вспоминал теперь, много лет спустя, сидя у костра. Рядом неподвижно лежал Гульсары — жизнь покидала его. Прощался Танабай с иноходцем, говорил ему: «Ты был великим конем, Гульсары. Ты был моим другом, Гульсары. Ты уносишь с собой лучшие годы мои, Гульсары».

Наступало утро. На краю оврага чуть тлели угольки костра. Рядом стоял седой старик. А Гульсары отошел в небесные табуны.

Шел Танабай по степи. Слезы стекали по лицу, мочили бороду. Но он не утирал их. То были слезы по иноходцу Гульсары.

И. Н. Слюсарева

Белый пароход

После сказки

Повесть (1970)