В ту ночь, накануне Страстной пятницы, отец Василий признается жене, что не может идти в церковь. Он решает пережить как-то лето, а осенью снять с себя сан и уехать с семьей куда глаза глядят, далеко-далеко…
Это решение вносит в дом покой. Три месяца отдыхает душа. А в конце июля, когда отец Василий был на сенокосе, в доме его вспыхивает пожар и заживо сгорает жена.
Он долго бродил по саду старого дьякона, служащего с ним и приютившего с дочерью и сыном после пожара. И чудны мысли отца Василия: пожар — не был ли таким же огненным столпом, как тот, что евреям указывал путь в пустыне? Всю его жизнь Бог решил обратить в пустыню — не для того ли, чтобы он, Василий Фивейский, не блуждал более по старым, изъезженным путям?..
И впервые за долгие годы, склонив смиренно голову, он произносит в то утро: «Да будет святая воля Твоя!» — и люди, увидевшие его в то утро в саду, встречают незнакомого, совсем нового, как из другого мира, человека, спрашивающего их с улыбкою: «Что вы так на меня смотрите? Разве я — чудо?»
Отец Василий отправляет дочь в город к сестре, строит новый дом, где живет вдвоем с сыном, читая ему вслух Евангелие и сам будто впервые слушая об исцелении слепого, о воскрешении Лазаря. В церкви он теперь служит ежедневно (а прежде — лишь по праздникам); наложил на себя монашеские обеты, строгий пост. И это новое его житие еще больше настораживает односельчан. Когда погибает мужик Семен Мосягин, определенный отцом Василием в работники к церковному старосте, все сходятся на том, что виноват — поп.
Староста входит к отцу Василию в алтарь и впрямую заявляет: «уходи отс. От тебя здесь одни несчастья. Курица и та без причин околеть не смеет, а от тебя гибнут люди». И тогда отец Василий, всю жизнь боявшийся старосту, первый снимавший шляпу при встрече с ним, изгоняет его из храма, как библейский пророк, с гневом и пламенем во взоре…
Отпевание Семена совершается в Духов день. По храму — запах тления, за окнами темно, как ночью. Тревога пробегает по толпе молящихся. И разражается гроза: прервав чтение поминальных молитв, отец Василий хохочет беззвучно и торжествующе, как Моисей, узревший Бога, и, подойдя ко гробу, где лежит безобразное, распухшее тело, зычно возглашает: «Тебе говорю — встань!»
Не слушается его мертвец, не открывает глаз, не восстает из гроба. «Не хочешь?» — отец Василий трясет гроб, выталкивает из него мертвеца. Народ в страхе выбегает из храма, полагая, что в тихого и нелепого их пастыря вселились бесы. А он продолжает взывать к покойнику; но скорее стены рухнут, чем послушается его мертвец… Да он и не с мертвецом ведет поединок — сражается с Богом, в которого уверовал беспредельно и потому вправе требовать чуда!
Охваченный яростью, отец Василий выбегает из церкви и мчит через село, в чисто поле, где оплакивал не раз свою горькую судьбу, свою испепеленную жизнь. Там, среди поля, и найдут его назавтра мужики — распластанного в такой позе, будто и мертвый он продолжал бег…
М. К. Поздняев
Красный смех
Отрывки из найденной рукописи
Рассказ (1904)
«…безумие и ужас.
Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге — шли десять часов непрерывно, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами…»
Рассказчик — молодой литератор, призванный в действующую армию. В знойной степи его преследует видение: клочок старых голубых обоев в его кабинете, дома, и запыленный графин с водой, и голоса жены и сына в соседней комнате. И еще — как звуковая галлюцинация — преследуют его два слова: «Красный смех».
Куда идут люди? Зачем этот зной? Кто они все? Что такое дом, клочок обоев, графин? Он, измотанный видениями — теми, что перед его глазами, и теми, что в его сознании, — присаживается на придорожный камень; рядом с ним садятся на раскаленную землю другие офицеры и солдаты, отставшие от марша. Невидящие взгляды, неслышащие уши, губы, шепчущие Бог весть что…
Повествование о войне, которое он ведет, похоже на клочья, обрывки снов и яви, зафиксированные полубезумным рассудком.
Вот — бой. Трое суток сатанинского грохота и визга, почти сутки без сна и пищи. И опять перед глазами — голубые обои, графин с водой… Внезапно он видит молоденького гонца — вольноопределяющегося, бывшего студента: «Генерал просит продержаться еще два часа, а там будет подкрепление». «Я думал в эту минуту о том, почему не спит мой сын в соседней комнате, и ответил, что могу продержаться сколько угодно…» Белое лицо гонца, белое, как свет, вдруг взрывается красным пятном — из шеи, на которой только что была голова, хлещет кровь…
Вот он: Красный смех! Он повсюду: в наших телах, в небе, в солнце, и скоро он разольется по всей земле…
Уже нельзя отличить, где кончается явь и начинается бред. В армии, в лазаретах — четыре психиатрических покоя. Люди сходят с ума, как заболевают, заражаясь друг от друга, при эпидемии. В атаке солдаты кричат как бешеные; в перерыве между боями — как безумные поют и пляшут. И дико смеются. Красный смех…
Он — на госпитальной койке. Напротив — похожий на мертвеца офицер, вспоминающий о том бое, в котором получил смертельное ранение. Он вспоминает эту атаку отчасти со страхом, отчасти с восторгом, как будто мечтая пережить то же самое вновь. «И опять пулю в грудь?» — «Ну, не каждый же раз — пуля… Хорошо бы и орден за храбрость!..»
Тот, кто через три дня будет брошен на другие мертвые тела в общую могилу, мечтательно улыбаясь, чуть ли не посмеиваясь, говорит об ордене за храбрость. Безумие…
В лазарете праздник: где-то раздобыли самовар, чай, лимон. Оборванные, тощие, грязные, завшивевшие — поют, смеются, вспоминают о доме. «Что такое «дом»? Какой «дом»? Разве есть где-нибудь какой-то «дом»?» — «Есть — там, где теперь нас нет». — «А где мы?» — «На войне…»
…Еще видение. Поезд медленно ползет по рельсам через поле боя, усеянное мертвецами. Люди подбирают тела — тех, кто еще жив. Тяжело раненным уступают места в телячьих вагонах те, кто в состоянии идти пешком. Юный санитар не выдерживает этого безумия — пускает себе пулю в лоб. А поезд, медленно везущий калек «домой», подрывается на мине: противника не останавливает даже видный издалека Красный Крест…
Рассказчик — дома. Кабинет, синие обои, графин, покрытый слоем пыли. Неужели это наяву? Он просит жену посидеть с сыном в соседней комнате. Нет, кажется, это все-таки наяву.
Сидя в ванне, он разговаривает с братом: похоже, мы все сходим с ума. Брат кивает: «Ты еще не читаешь газет. Они полны слов о смерти, об убийствах, о крови. Когда несколько человек стоят где-нибудь и о чем-то беседуют, мне кажется, что они сейчас бросятся друг на друга и убьют…»
Рассказчик умирает от ран и безумного, самоубийственного труда: два месяца без сна, в кабинете с зашторенными окнами, при электрическом свете, за письменным столом, почти механически водя пером по бумаге. Прерванный монолог подхватывает его брат: вирус безумия, вселившийся в покойного на фронте, теперь в крови оставшегося жить. Все симптомы тяжкой хвори: горячка, бред, нет уже сил бороться с Красным смехом, обступающим тебя со всех сторон. Хочется выбежать на площадь и крикнуть: «Сейчас прекратите войну — или…»
Но какое «или»? Сотни тысяч, миллионы слезами омывают мир, оглашают его воплями — и это ничего не дает…
Вокзал. Из вагона солдаты-конвоиры выводят пленных; встреча взглядами с офицером, идущим позади и поодаль шеренги. «Кто этот — с глазами?» — а глаза у него, как бездна, без зрачков. «Сумасшедший, — отвечает конвоир буднично. — Их таких много…»
В газете среди сотен имен убитых — имя жениха сестры. В одночасье с газетой приходит письмо — от него, убитого, — адресованное покойному брату. Мертвые — переписываются, разговаривают, обсуждают фронтовые новости. Это — реальнее той яви, в которой существуют еще не умершие. «Воронье кричит…» — несколько раз повторяется в письме, еще хранящем тепло рук того, кто его писал… Все это ложь! Войны нет! Брат жив — как и жених сестры! Мертвые — живы! Но что тогда сказать о живых?..