Когда я въехал в парк Капитолия, я увидел, что, несмотря на поздний час, весь дом освещен. В этом не было ничего удивительного – шла сессия законодательного собрания. Я попал в самую толчею. Солоны закрыли лавочку и циркулировали по коридору, скопляясь в тех стратегических пунктах, где стояли латунные плевательницы. Много было и другого народу. Стаи репортеров и гурты болельщиков – людей, которым приятно сознавать, что великие события происходят у них на глазах.

Я пробился к кабинету Хозяина. Мне сказали, что он отправился с кем-то в сенат.

– Гладко прошел закон о налогах? – спросил я у девушки в приемной.

– Не задавайте наивных вопросов, – ответила она.

Я хотел было ей сказать, что появился здесь, когда она под стол пешком ходила, но передумал. Вместо этого я попросил ее договориться с телефонисткой на тот случай, если будет звонить Адам, и пошел в сенат.

Хозяина я заметил не сразу. Он стоял в стороне с несколькими сенаторами и Калвином Сперлингом, а на почтительном отдалении толклись зеваки, нежившиеся в лучах славы. Сбоку я увидел Рафинада – он прислонился к стене и втянул щеки, обсасывая кусок сахара, который, должно быть, растекался нектаром по его пищеводу. Хозяин стоял, сцепив руки за спиной и опустив голову. Он слушал одного из сенаторов.

Я приблизился к ним и стал неподалеку. Вскоре взгляд Хозяина скользнул по мне. Убедившись, что он меня заметил, я отошел к Рафинаду и сказал: «Здравствуй».

После нескольких попыток он мне ответил. И возобновил свои занятия с сахаром. Я прислонился к стенке и стал ждать.

Прошло четыре или пять минут, а Хозяин все стоял, потупившись, и слушал. Он мог долго слушать, не произнося ни слова и не мешая собеседнику изливать мысли. Мысли изливались и изливались, а Хозяин ждал, когда покажется то, что на донышке. Наконец я увидел, что с него хватит. Он понял, что было на донышке или что на донышке ничего не было. Разговор заканчивался – Хозяин вскинул голову и глянул сенатору в лицо. Это был верный признак. Я отодвинулся от стенки. Я видел, что Хозяин собирается уходить.

Он посмотрел на сенатора и покачал головой.

– Этот номер не пройдет, – сказал он вполне дружелюбным тоном. Я расслышал эти слова – он произнес их достаточно громко. Сенатор говорил тихо и торопливо.

Хозяин оглянулся на меня и позвал:

– Джек.

Я подошел.

– Поднимемся наверх. Я хочу тебе кое-что сказать.

– Пошли, – сказал я и двинулся к выходу.

Он оставил сенаторов и нагнал меня в дверях. Рафинад шел за ним, по другую руку и немного сзади.

Я хотел спросить у Хозяина о здоровье мальчика, но подумал, что лучше не надо. Речь могла идти лишь о том, насколько он плох, и спрашивать не стоило. Мы шли по коридору к большому вестибюлю, чтобы подняться оттуда на лифте. Люди, слонявшиеся по коридору, расступались и говорили: «Здравствуйте, губернатор», или: «Привет, Хозяин», но Хозяин лишь кивал в ответ. Другие ничего не говорили и только провожали его взглядом. В этом не было ничего необычного. Наверно тысячу раз проходил он по этому коридору, и так же, как сегодня, одни здоровались с ним, а другие молчали и поворачивали головы, следя, как он шагает по блестящему мрамору.

Мы вышли в большой вестибюль с куполом, где над людьми возвышались залитые ярким светом статуи государственных мужей, важностью своей напоминавшие о характере этого места. Мы шли вдоль восточной стены туда, где были встроены лифты. Когда мы приближались к статуе генерала Мофата (великого истребителя индейцев, удачливого земельного спекулянта, первого губернатора штата), я заметил прислонившегося к пьедесталу человека.

Это был Адам Стентон. Я увидел, что он мокрый насквозь и брюки его до половины икр заляпаны грязью. Я понял, почему так стояла его машина. Он бросил ее и пошел пешком в дождь. Как только я его заметил, он повернул к нам голову. Но глаза его смотрели не на меня, а на Хозяина.

– Адам, – сказал я. – Адам!

Он шагнул к нам, но на меня не взглянул.

Хозяин свернул к нему и протянул руку, собираясь поздороваться.

– Добрый вечер, доктор, – сказал он, протягивая руку.

Какой-то миг Адам стоял неподвижно, словно решил не подавать руки подходившему человеку. Потом он протянул руку, и, когда он сделал это, я с облегчением перевел дух и подумал: «Он подал ему руку, слава богу, он успокоился, он успокоился».

Тут я увидел, что он держит в руке, и в тот миг, когда мои глаза узнали предмет, но раньше, чем мозг и нервы успели проникнуться его значением, я увидел, как дуло дважды плюнуло бледно-оранжевым пламенем.

Я не услышал звука, потому что он утонул в более громком стаккато выстрелов, раздавшихся слева от меня. Так и не опустив руки, Адам качнулся, отступил на шаг, остановил на мне укоризненный, затуманенный мукой взгляд, и тут же вторая очередь швырнула его на пол.

В гробовой тишине я бросился к Адаму. Потом я услышал женский крик в вестибюле, шарканье многих ног, гул голосов. Адам обливался кровью. Пули прострочили его грудь от бока до бока. Вся грудь была вдавлена. Он уже умер.

Я поднял голову и увидел Рафинада и дымящийся ствол его автоматического, а подальше, справа у лифта – патрульного дорожной полиции с пистолетом в руке.

Хозяина я не увидел. «Не попал», – подумал я.

Но я ошибся. Едва я подумал о Хозяине и оглянулся, как Рафинад выронил пистолет, лязгнувший о мрамор, и с придушенным животным криком бросился за статую генерала Мофата.

Я опустил голову Адама на пол и обошел статую. Люди сгрудились так, что мне пришлось их расталкивать. Кто-то кричал: «Отойдите, отойдите, дайте ему вздохнуть!» Но люди теснились по-прежнему, и новые сбегались со всех концов вестибюля и из коридора.

Когда я пробился к Хозяину, он сидел на полу, тяжело дыша и глядя прямо перед собой. Обе его ладони были прижаты к нижней части груди, посередине. Никаких признаков ранения я не заметил. Потом я увидел маленькую струйку крови, просочившуюся между двумя пальцами, – совсем маленькую.

Наклонившись над ним, стоял Рафинад, он плакал и хватал ртом воздух, пытаясь заговорить. Наконец он вытолкнул из себя: «Очень б-б-болит, Х-хозяин… б-б-болит?»

Хозяин не умер в вестибюле под куполом. Нет, он прожил еще несколько дней и умер в стерильно чистой постели, на попечении науки. В первые дни обещали, что он вовсе не умрет. Он был тяжело ранен, в нем сидели две маленькие пули калибра 6,35 мм – пули из игрушечного спортивного пистолетика, который Адаму подарили в детстве, – но его собирались оперировать, и он был очень сильным человеком.

Снова началось сидение в приемной с акварелями, цветочными горшками и искусственными чурками в камине. В день операции с Люси Старк приехала ее сестра. Дед Старк, отец Хозяина, совсем одряхлел и не выезжал из Мейзон-Сити. Видно было, что сестра Люси, женщина много старше ее, одетая в черное деревенское платье, в мягких черных башмаках с высокой шнуровкой, – женщина здравомыслящая, энергичная, что она и сама хлебнула горя на своем веку и твердо знает, как помочь чужому горю. Если бы вы увидели ее широкие, красноватые, загрубелые руки с квадратно остриженными ногтями, вы поняли бы, что у них хорошая хватка. Когда она вошла в приемную и кинула не то чтобы презрительный, но критический, оценивающий взгляд на горшки с цветами, было в ней что-то от пилота, который влезает в свою кабину и берется за штурвал.

Суровая и чопорная, она села в кресло, но не в одно из тех мягких, на которых были ситцевые чехлы. Она не собиралась давать волю чувствам в этой чужой комнате и в это время дня, время, когда в обычный день надо было готовить завтрак, собирать детей, отправлять на работу мужчин. Найдется более подходящее место и время. Когда все кончится, она привезет Люси домой, разберет ей постель в комнате с опущенными шторами, положит ей на лоб салфетку, смоченную в уксусе, сядет рядом, возьмет Люси за руку и скажет: «А теперь поплачь, детка, если хочется, тебе будет легче, и полежи спокойно, а я посижу тут, я никуда не уйду, детка». Но это будет позже. А сейчас Люси то и дело поглядывала украдкой на иссеченное морщинами лицо сестры. Лицо не казалось особенно симпатичным, но, видно, в нем было то, чего искала Люси.