Я сидел на кушетке и просматривал все те же старые журналы. Я определенно чувствовал себя лишним. Но Люси просила меня прийти.

– Он захочет вас видеть, – сказала она.

– Я подожду в вестибюле, – сказал я.

Она покачала головой.

– Поднимитесь наверх.

– Я не хочу путаться под ногами. Вы сказали, там будет ваша сестра.

– Я прошу вас, – сказала она, и я покорился. «Лучше быть лишним там, – решил я, – чем сидеть в вестибюле с газетчиками, политиканами и любопытными».

Ждать нам пришлось не очень долго. Сообщили, что операция прошла удачно. Услышав от санитарки это известие, Люси осела в кресле и всхлипнула. Ее сестра, которая тоже как будто слегка обмякла, строго посмотрела на Люси.

– Люси, – произнесла она негромко, но с некоторой суровостью, – Люси!

Люси подняла голову и, встретив осуждающий взгляд сестры, покорно ответила:

– Извини, Элли, извини. Я просто… просто…

– Мы должны благодарить господа, – объявила Элли. Она быстро встала, словно собиралась тут же осуществить свое намерение, пока не забыла. Но вместо этого она повернулась к санитарке: – Когда она может увидеть мужа?

– Немного позже, – ответила та. – Не могу сказать вам точно, но сейчас еще рано. Если вы подождете здесь, я узнаю. – Подойдя к двери, она обернулась: – Я могу вам что-нибудь принести? Лимонаду? Кофе?

– Это очень любезно и внимательно, – ответила Элли, – но мы поблагодарим и откажемся, сейчас не время.

Медсестра вышла, я извинился и последовал за ней. Я спустился в кабинет доктора Симонса, который делал операцию. Я встречался с ним в городе. Его можно было назвать приятелем Адама – в той мере, в какой это вообще было возможно, потому что Адам ни с кем не дружил, вернее, ни с кем, кроме меня, а я в счет не шел, я был его Другом Детства. Я знал доктора Симонса. Нас познакомил Адам.

Доктор Симонс, худой, седоватый человек, сидел за столом и что-то писал в большой карте. Я сказал ему, чтобы он занимался своим делом и не обращал на меня внимания. Он ответил, что уже кончает, секретарша забрала карту, поставила в картотеку, и он повернулся ко мне. Я спросил, как здоровье губернатора.

– Операция прошла удачно, – ответил он.

– Вы хотите сказать, что вынули пули? – спросил я. Он улыбнулся немного сухо и ответил, что едва ли может сказать больше.

– Но надежда есть. Он очень крепкий человек.

– Очень, – согласился я.

Доктор Симонс взял со стола конвертик и вытряхнул на руку его содержимое.

– Каким бы ты ни был крепким, такую диету трудно переварить, – сказал он и протянул мне ладонь, на которой лежали две пульки. Пули калибра 6,35 – действительно маленькие, но эти показались мне еще меньше и безобиднее, чем я ожидал.

Я взял одну пулю и рассмотрел ее. Это был маленький сплющенный кусочек свинца. Вертя его в пальцах, я вспомнил, как много лет назад, еще ребятами, мы с Адамом стреляли в сосновую доску и иногда выковыривали пулю из дерева перочинным ножом. Дерево было такое мягкое, что некоторые пули сплющивались ничуть не больше, чем эта.

– Мерзавец, – сказал доктор Симонс без всякой связи с предыдущим.

Я вернул ему пулю и спустился в вестибюль. Публика рассосалась. Политиканы ушли. Остались два или три репортера, ожидавшие новостей.

Новостей в тот день не было. И на другой день – тоже. Дело как будто шло на поправку. Но на третий день Хозяину стало хуже. Началось воспаление. Оно быстро распространялось. Доктор Симонс ничего особенного не сказал, но по лицу его я понял, что дело мертвое.

Вечером, вскоре после того, как я приехал в больницу и поднялся в приемную повидать Люси, мне передали, что Хозяин просит меня прийти. «Ему полегчало», – сказали мне.

Когда я вошел, вид у него был совсем нехороший. Лицо заострилось, кожа одрябла и висела, как у старика. Он стал похож на деда Старка, каким я его видел в Мейзон-Сити. Он был белый, как мел.

Глаза на белом лице казались мутными, невидящими. Когда я шел к кровати, они повернулись в мою сторону и чуть-чуть прояснились. Его губы слегка искривились – я понял это как бледный стенографический знак улыбки.

Я подошел к кровати.

– Привет, Хозяин, – сказал я, изобразив на лице то, что рассчитывал выдать за улыбку.

Он поднял два пальца правой руки, лежавшей поверх простыни, – карликовое приветствие; потом пальцы опустились. Мускулы, искривившие его рот, тоже расслабились, улыбка сползла, лицо обмякло.

Я стоял над кроватью, смотрел на него и мучительно придумывал, что сказать. Но мой мозг пересох, словно губка, долгое время пролежавшая на солнце.

Наконец он проговорил еле слышно:

– Джек, я хотел тебя видеть.

– Я тоже хотел тебя видеть. Хозяин.

С минуту он молчал, но глаза смотрели на меня ясно. Он опять заговорил:

– Почему он это сделал?

– А-а, будь я проклят. – Я не выдержал и заговорил очень громко. – Не знаю.

Сиделка посмотрела на меня предостерегающе.

– Я ничего ему не сделал, – сказал он.

– Ничего, да.

Он снова умолк, глаза его помутнели. Потом он сказал:

– Он был ничего. Док.

Я кивнул.

Я ждал, но казалось, что он больше не заговорит. Его глаза были обращены к потолку, я едва мог расслышать его дыхание. Наконец глаза опять повернулись ко мне, очень медленно, и мне почудилось, что я слышу тихий болезненный скрип яблок в глазницах. Но глаза снова просветлели. Он сказал:

– Все могло пойти по-другому, Джек.

Я опять кивнул.

Он напрягся. Казалось, что он пытается приподнять голову с подушки.

– Ты должен в это верить, – сказал он сипло.

Сиделка шагнула к кровати и посмотрела на меня со значением.

– Да, – сказал я человеку в постели.

– Ты должен, – настаивал он. – Ты должен в это верить.

– Хорошо.

Он смотрел на меня, и это опять был его прежний, испытующий, требовательный взгляд. Но когда он заговорил, голос был очень слабый.

– Даже теперь все могло бы пойти по-другому, – прошептал он. – Если бы не это, все могло бы пойти по-другому… даже теперь.

Он едва выговорил последние слова – так он был слаб.

Сиделка делала мне знаки.

Я нагнулся и взял с простыни его руку. Она была как будто без костей.

– До свиданья, Хозяин, – сказал я. – Я приду еще.

Он не ответил – я даже не был уверен, что он узнает меня. Я повернулся и вышел.

Он умер на другое утро. Похороны получились грандиозные. Город был битком набит народом, самым разным народом: пронырами из окружных советов, провинциалами, деревенскими, людьми, никогда прежде не видевшими тротуаров. И с ними были женщины. Они заполнили все пространство вокруг Капитолия, затопили прилегающие улицы, а с неба сыпалась изморось, и громкоговорители орали со столбов и деревьев слова, от которых хотелось блевать.

Потом, когда гроб снесли по большой лестнице Капитолия и погрузили на катафалк, когда пешие и конные полицейские пробили ему дорогу, процессия медленно потекла к кладбищу. Толпа хлынула следом. На кладбище ее мотало взад и вперед по траве, она затаптывала могилы и выворачивала кустарник. Некоторые надгробья были опрокинуты и разбиты. Только через два часа после погребения полиции удалось расчистить место.

У меня это были вторые похороны за неделю. Первые прошли совсем иначе. Я имею в виду похороны Адама Стентона в Берденс-Лендинге.