Она слушала меня внимательно. Потом отвернулась, посмотрела на затянутую туманом реку и прошептала:

– Надо, чтобы он согласился.

– Ну, – сказал я, – если ты хочешь, чтобы он согласился, ты должна изменить картину мира в его голове. Насколько я знаю Адама Стентона. – А я знал Адама Стентона и в эту минуту мысленно видел его худое, жесткое лицо с сильным ртом, похожим на аккуратно зашитую рану, и глубоко посаженные глаза, сверкающие, как голубой лед.

Она не ответила.

– Другого способа нет, – сказал я, – и советую тебе примириться с этой мыслью.

– Надо, чтобы он согласился, – прошептала она, глядя на реку.

– Ты очень этого хочешь?

Она повернулась ко мне, и я внимательно посмотрел на ее лицо. Потом она сказала:

– Больше всего на свете.

– Ты серьезно говоришь? – сказал я.

– Серьезно. Он должен. Для своего же спасения. – Она опять схватила меня за руку. – Это нужно ему. Больше чем кому бы то ни было. Ему.

– Ты уверена?

– Да, да, – сказала она с жаром.

– Значит, ты правда хочешь, чтобы он согласился? Больше всего на свете?

– Да, – ответила она.

Я вглядывался в ее лицо. Это было прекрасное лицо – а если не прекрасное, то лучше, чем прекрасное: гладкое, вылепленное экономно и безупречно, матово-белое в сумраке, с темными мерцающими глазами. Я вглядывался в ее лицо, забыв обо всем, и все вопросы уплыли куда-то, словно упали в туман под нами и их унесло масляное беззвучное течение.

– Да, – повторила она шепотом.

Но я продолжал вглядываться в ее лицо – теперь я видел его по-настоящему, впервые за все эти годы, ибо верно, вблизи можно увидеть предмет, только отшелушив его от времени и вопросов.

– Да, – прошептала она и мягко опустила руку на мой рукав.

Это прикосновение заставило меня очнуться.

– Хорошо, – сказал я, встряхнувшись, – но ты не знаешь, о чем просишь.

– Это неважно. Ты можешь его убедить?

– Могу.

– Почему же ты этого не сделал? Чего… чего ты ждал?

– Вряд ли… – медленно начал я, – …вряд ли я бы взялся за это… взялся таким образом… если бы ты, ты сама меня не попросила.

– Как ты это сделаешь? – спросила она, сжав мою руку.

– Просто, – сказал я. – Я могу исправить картину мира, которую он себе нарисовал.

– Как?

– Я могу преподать ему урок истории.

– Урок истории?

– Да, я же историк, разве ты забыла? А нам, историкам, полагается знать, что человек очень сложная штука и что он не бывает ни плохим, ни хорошим, но и плохим и хорошим одновременно, и плохое выходит из хорошего, а хорошее – из плохого, и сам черт не разберет, где конец, а где начало. Но Адам, он ученый, и у него все разложено по полочкам: молекула кислорода всегда ведет себя одинаково, когда встретит две молекулы водорода, вещь всегда остается сама собой – а поэтому, когда романтик Адам создает в своей голове картину мира, она получается точно такой же, как картина, с которой работает Адам-ученый. Все аккуратно. Все по полочкам. Молекула хорошего всегда ведет себя одинаково. Молекула плохого всегда ведет себя одинаково. Тут…

– Прекрати, – приказала она, – прекрати, скажи мне. Ты не хочешь отвечать. Ты нарочно морочишь мне голову. Говори.

– Ладно, – сказал я. – Помнишь, я спросил тебя, был ли судья Ирвин разорен? Так вот, он был разорен. Жена его тоже оказалась бедной. Он только думал, что она богата. И он взял взятку.

– Судья Ирвин? Взятку?

– Да, – сказал я. – И я могу это доказать.

– Он… Он был другом отца, он… – Она замолчала, выпрямилась, отвернулась от меня, посмотрела на реку и твердым голосом, словно обращаясь не ко мне, а ко всему свету, сказала: – Ну, это ничего не доказывает. Судья Ирвин.

Я не ответил. Я тоже смотрел в темноту, в клубящийся туман.

Но хотя я и не смотрел на нее, я почувствовал, что она опять ко мне повернулась.

– Ну, скажи что-нибудь, – попросила она, и я уловил в ее голосе тревогу.

Но я ничего не сказал. Я стоял и ждал; ждал. В тишине было слышно, как плещет о сваи скрытая туманом вода.

Потом она сказала:

– Джек… А отец… Отец… он…

Я не ответил.

– Трус! Боишься сказать?

– Почему? – сказал я.

– И он тоже? Взятку? И он? – Она с силой дергала меня за руку.

– Не совсем, – сказал я.

– Не совсем, не совсем, – передразнила она и расхохоталась, не выпуская моей руки. Вдруг она отпустила меня, гадливо оттолкнула мою руку и отодвинулась. – Не верю, – объявила она.

– Это правда, – сказал я. – Он знал про Ирвина и покрывал его. Могу доказать. У меня есть документы. Очень жаль, но это правда.

– А-а, жаль! Тебе жаль. Ты раскопал… всю эту грязь – для него… для этого Старка… для него – и теперь тебе жаль. – Она опять расхохоталась и вдруг бросилась бежать по причалу, спотыкаясь и не переставая смеяться.

Я побежал за ней.

Я почти нагнал ее у конца пристани, но тут из тени складов появился полицейский и крикнул:

– Эй, друг!

В ту же секунду Анна споткнулась, и я схватил ее за руку. Она плохо держалась на ногах.

Полицейский подошел.

– В чем дело? – спросил он. – Вы зачем гоняетесь за дамой?

– У нее истерика, – быстро заговорил я, – я хочу ей помочь, она немного выпила, самую малость, и у нее истерика, у нее большое потрясение, горе…

Полисмен, грузный, приземистый, волосатый, неуклюже шагнул к нам, наклонился к ее рту и шумно втянул носом воздух.

– …у нее потрясение, она расстроена, поэтому она немного выпила, и у нее истерика. Я хочу отвести ее домой.

Его мясистое, в черной щетине лицо повернулось ко мне.

– Я вас отвезу домой, – протянул он, – в фургоне. Если будете нарушать.

Это была трепотня. Я понимал, что он просто треплется от нечего делать, от скуки – время позднее, и ему охота себя послушать. Я понимал это, и мне надо было сказать с почтением, что я больше не буду, или засмеяться, может, даже подмигнуть – мол, конечно, капитан, мы поедем домой. Но я не сказал ни того, ни другого. Я был взбудоражен, а она качалась у меня в руках, шумно дыша и всхлипывая, и эта одутловатая, сизая рожа торчала у меня перед глазами. И я сказал:

– А ну попробуй.

Глаза у него слегка выкатились, щеки налились черной кровью, и он пододвинулся к нам вплотную, поигрывая дубинкой.

– И пробовать не буду, заберу вас обоих. А ну!

Потом он сказал: «Пройдемте», ткнул меня концом дубинки и повторил: «Пройдемте», толкая меня к концу пристани, где, наверно, был их телефон.

Я сделал два или три шага, чувствуя конец дубинки на пояснице и волоча Анну, которая не произносила ни слова. Потом я вспомнил:

– Вот что, если ты не хочешь завтра утром вылететь со службы, лучше послушай меня.

– Поговори, – отозвался он и ткнул меня в почку, посильнее.

– Если бы не дама, – сказал я, – я бы тебе не мешал нарываться на неприятности. Я могу поехать в участок. Но пеняй на себя.

– Пеняй, – откликнулся он, сплюнув в сторону, и снова меня ткнул.

– Я полезу к себе в карман, – сказал я, – не за пистолетом, за бумажником и покажу тебе одну вещь. Ты когда-нибудь слышал про Вилли Старка?

– Ну, – сказал он. И ткнул.

– А про Джека Бердена слышал, – спросил я, – про газетчика, который вроде секретаря у Вилли?

Он задумался на секунду, не переставая меня подталкивать.

– Ну, – буркнул он.

– Тогда, может, посмотришь на мою визитную карточку? – сказал я и полез за бумажником.

– Не лезь, – сказал он, положив дубинку на мою поднятую руку, – не лезь, сам достану.

Он залез ко мне в карман, вынул бумажник и начал его открывать. Из принципа.

– Открой, – сказал я, – и я тебя все равно уволю, заберешь ты меня или нет. Давай сюда.

Он отдал мне бумажник. Я вытащил карточку и сунул ему.

Он разглядывал ее в потемках.

– Щ-щерт, – прошипел он, как спущенный детский шарик, – откуда же я знал, что вы из Капитолия?

– В другой раз узнай, – сказал я, – раньше чем начнешь развлекаться. Ну-ка, вызови мне такси.