– Сейчас, сэр, – сказал он, ненавидя меня заплывшими свинячьими глазками. – Сейчас, сэр, – сказал он и пошел к телефону.

Вдруг Анна вырвалась, и я подумал, что она хочет убежать. Я опять схватил ее.

– О, ты такой замечательный, – хрипло прошептала она, – такой замечательный… ты великолепен… перехамил хама… справился с полицейским… ты замечательный…

Я стоял и держал ее, стараясь не слушать и ощущая только тяжесть внутри, словно холодный камень.

– …ты такой замечательный – и чистый, и все так замечательно… и чисто…

Я не отвечал.

– …до чего же ты замечательный… чистый, сильный – герой…

– Извини, я вел себя как сукин сын, – сказал я.

– Не понимаю, что именно ты имеешь в виду? – прошептала она издевательски ласково, с ударением на «именно», расчетливо всаживая это слово мне в бок, как бандерилью. Потом она отвернулась и больше на меня не смотрела; локоть, который я сжимал, вполне мог быть локтем манекена, а холодный камень у меня в животе был покрыт слизью, и свинячьи глазки на опухшем, сизом лице вернулись и ненавидели меня в промозглой темноте, и на реке завывал гудок, а в такси Анна Стентон сидела у двери, очень прямо, как можно дальше от меня, и свет уличных фонарей проскальзывал по ее белому лицу. Со мной она не разговаривала. До тех пор пока мы не выехали на улицу, где проходил трамвай. Тогда она сказала:

– Выходи. Отсюда доедешь на трамвае. Я не хочу, чтобы ты меня провожал.

И я вышел.

На шестой вечер я услышал голос Анны Стентон в трубке.

Он сказал:

– Эти… эти бумаги, которые ты раздобыл… пришли их мне.

Я сказал:

– Я принесу.

Голос сказал:

– Нет. Пришли их.

Я сказал:

– Ладно. У меня есть одна лишняя фотокопия. Завтра я сниму копии с остальных и пришлю все вместе.

Голос сказал:

– Фотокопия. Значит, ты мне не веришь.

Я сказал:

– Завтра пришлю.

В черной трубке щелкнуло, потом послышалось жалобное гудение – звук уносящихся от вас пространств, бесконечности, абсолютной пустоты.

Каждый вечер, вернувшись к себе в номер, я смотрел на телефон. Я говорил себе: «Он зазвонит». Однажды мне даже показалось, что он зазвонил, потому что этот звон жил в каждом моем нерве. Но телефон не звонил. Я просто задремал. Однажды я снял трубку и поднес ее к уху, чтобы послушать слабое гудение – звук тех разнообразных вещей, которые я перечислил выше.

Каждый вечер я спрашивал у портье, не звонили ли мне. Да, иногда мне звонили и оставляли свои номера. Но ее номера не было.

Тогда я подымался в свою комнату, где был телефон и портфель с фотокопией и письменным свидетельством из Мемфиса. Я до сих пор не отдал их Хозяину. Я даже не сказал ему, что они существуют. Я собирался отдать – это входило в мои планы. Но не сейчас. Попозже. После того, как зазвонит телефон.

Но он не звонил.

А примерно через неделю, вечером, пройдя поворот в своем коридоре, я увидел женщину, которая сидела на скамейке невдалеке от моей двери. Я достал ключ, вставил его и уже собирался войти, как вдруг почувствовал, что женщина стоит со мной рядом. Я повернулся. Это была Анна Стентон.

Она подошла беззвучно по толстому ковру, у нее была легкая походка.

– Ты доведешь меня до разрыва сердца, – сказал я и, распахнув дверь, добавил: – Заходи.

– А ты не боишься за мою репутацию? – спросила она. – Ты ведь так за нее беспокоился.

– Помню, – сказал я, – но все равно заходи.

Она вошла в комнату и остановилась посередине, спиной ко мне; я захлопнул дверь. Я заметил, что в руке у нее, кроме сумки, коричневый конверт.

Не обернувшись, она подошла к столу у стены и бросила на него конверт.

– Вот они, – сказала она. – Фотокопии. Я их возвращаю. Я вернула бы и оригиналы, если бы ты их мне доверил.

– Я знаю.

– Это ужасно, – сказала она, не поворачиваясь ко мне.

Я подошел к ней и тронул ее за плечо.

– Мне очень жаль, – сказал я.

– Это ужасно. Ты себе не представляешь.

Я не представлял себе, как это ужасно. Поэтому я и стоял позади нее, боясь до нее дотронуться.

– Ты не представляешь, – повторила она.

– Да, – сказал я, – не представляю.

– Это ужасно. – Потом она повернулась, и я, взглянув в ее широко раскрытые глаза, будто оступился в колодец. – Это ужасно, – сказала она. – Я показала ему эти… Он прочел их и стоял… Не пошевелился… Не сказал ни слова… Он стал белый, как простыня, и я слышала, как он дышит. Потом я тронула его… И он на меня посмотрел… долго смотрел. Потом сказал… Посмотрел на меня и сказал: «Ты». Больше ничего: «Ты». И смотрит.

– Черт подери, – сказал я, – ты-то в чем виновата, лучше бы он винил губернатора Стентона.

– Нет, – ответила она. – Он его винит. В том-то и весь ужас. Как он его винит. Отца. Ты помнишь… ты помнишь, Джек… – она дотронулась до моей руки, – …ты помнишь… отец… как он… как он читал нам… как он нас любил… как он учил Адама и гордился им… сам его учил и не жалел на это времени… Джек, как он сидел у камина – я была девочкой… и он читал нам, а я клала голову ему на колени… Джек, ты помнишь?

– Помню, – сказал я.

– Да, – сказала она, – да… мама умерла, и отец делал все, что мог… Он так гордился Адамом… А теперь Адам… теперь… – Она отпустила мою руку, отошла и в отчаянии сжала пальцами виски. – Джек, что я наделала? – прошептала она.

– Ты сделала то, что считала правильным, – твердо ответил я.

– Да, – прошептала она, – да, конечно.

– Сделанного не воротишь.

– Да, не воротишь, – сказала она громко, и лицо ее вдруг напомнило мне Адама – твердой линией рта, туго натянутой кожей. Она вскинула голову, словно собираясь взглянуть в глаза всему миру, и я почувствовал, что могу заплакать. Если бы это было в моем обычае.

– Да, – сказал я, – не воротишь.

– Он сделает это, – сказала она.

И я чуть не спросил: «Что, что сделает?» Ибо у меня вылетело из головы, зачем я рассказал Анне об отце, зачем я дал ей фотокопии, зачем она показала их брату. Я забыл, что это делалось ради чего-то. Но теперь я вспомнил и спросил:

– Ты его уговорила?

– Нет, – она покачала головой, – нет, я ничего не сказала. Отдала ему бумаги. Он сам понял.

– И что потом?

– Больше ничего. Он посмотрел на меня и сказал: «Ты». И все. Потом я сказала: «Адам, Адам, не говори так, не надо, Адам, не надо!» А он говорит: «Почему?» Я говорю: «Потому что я люблю тебя, потому что я люблю отца». А он все глядит на меня. Потом сказал: «Любишь его!» А потом: «Будь он проклят!» Я крикнула: «Адам, Адам!» – но он повернулся ко мне спиной, прошел в спальню и захлопнул дверь. Тогда я ушла и долго гуляла, одна, ночью. Нагуливала сон. Три дня он не звонил. Потом попросил меня прийти. Я пришла, и он мне их отдал. – Она показала на конверт. – Просил передать тебе, что согласен. Чтобы ты обо всем договорился. Больше ничего.

– А чего больше, – сказал я.

– Да, – ответила она и двинулась мимо меня к двери. Она взялась за ручку, повернула ее и приотворила дверь. Потом обернулась ко мне и закончила: – Куда уж больше.

И вышла.

Но за порогом остановилась, положила руку на косяк.

– Вот что… – сказала она.

– Да?

– У меня к тебе просьба. Прежде чем ты дашь им ход… этим бумагам, покажи их судье Ирвину. Дай ему шанс. Хотя бы шанс.

Я согласился.

Сыто бормоча, тускло поблескивая капотом под фонарями – я видел его с заднего сиденья, – большой черный «кадиллак» катился по улице под деревьями, на которых уже распустились листья – было начало апреля. Потом мы свернули на улицу, где деревьями и не пахло.

– Здесь, – сказал я, – справа, сразу за бакалеей.

Рафинад подвел машину к тротуару с бережностью матери, которая укладывает свое сокровище баиньки. Потом он выскочил и побежал открывать дверцу Хозяину, но Хозяин уже был на улице. Я тоже выкарабкался из машины и встал рядом с ним.