— Я знаю, как это приятно, — перебила его с увлечением молодая женщина. — Когда я, бывало, с Магнусом возвращалась домой после сбора растений, усталая, голодная, с горячими руками и ногами, и сворачивала около фонтана в длинную аллею, которую ты знаешь, то я еще издали видела за стеклянною стеной накрытый стол в за ле, вокруг него стояли милые старые стулья, тоже тебе известные, и в ту минуту, как Ульрика замечала нас, под кофейником вспыхивал синий огонек. Такое возвращение усладительно, особенно когда, бывало, видишь приближающуюся грозу и бегом стремишься домой, а дождевые капли уже падают тебе на лицо, и вот, добравшись домой, защищенная от непогоды, слышишь, как воет буря и потоки дождя льются на землю.

— И к такому-то возвращению ты и стремишься с тех пор, как живешь в Шенверте?

Ее глаза вспыхнули, сложенные руки невольно прижались к сердцу, и радостное «да» чуть не сорвалось с языка, но она овладела собою и не выговорила его.

— Мама всегда говорит, что последние Трахенберги вымирают, вырождаются, — сказала она с пленительною улыбкой, уклоняясь от прямого ответа. — Склонность жить тихой, мирной домашней жизнью в тесном кругу, стараться по мере сил доставлять счастье милым сердцу и в этом находить свое собственное благополучие — вот истинное наслаждение. Пусть оно будет доморощенным, как называет его мама, и которое лет десять назад не существовало в Рюдисдорфском замке, но оно одно сделало нас, сестер и брата, твердыми и дало нам силы мужественно перенести ужасную перемену в жизни, чуть не погубившую маму… Впрочем, мы не похожи на тех домоседов, которые делаются эгоистами, совершенно отказываются от общества прочих людей, ограничиваясь тесным кружком своих родных. У нас, напротив, самый беспокойный характер: нам хочется мыслить, совершенствоваться… Ты будешь смеяться, если я тебе скажу, что мы пили кофе без сахара и ели хлеб без масла, чтобы на скопленные деньги приобретать лучшие книги и инструменты для ученых целей и выписывать разные газеты… Такая жизнь и деятельность доставляет наслаждение, и теперь, прочитавши «Письма из Норвегии», я не понимаю… Ах, они великолепны, они потрясают душу! — прервала она себя вдруг и положила руку на лежавшие на столе листки… Если бы ты согласился напечатать их!..

— Тес! Ни слова больше, Юлиана! — воскликнул Майнау, и мертвенная бледность сменила румянец, вспыхнувший в его лице при первых восторженных словах жены. — Не вызывай снова уснувших мрачных духов, которых ты раз растревожила обоюдоострым оружием! — Он прижал сжатую руку к боковому карману. — Письмо твое было со мною в Волькерсгаузене; оно так хорошо написано, Юлиана, что действительно могло бы служить соборным посланием против мужского тщеславия… У тебя светлый философский ум; я во многом признаю твою правоту, хотя, например, и не верю, что нужно непременно обеднеть для того, чтобы убедиться, что самое высокое счастье заключается в искренней, задушевной совместной жизни.

Он взял со стола свою рукопись и стал рассеянно перелистывать ее; вдруг из нее посыпались маленькие листочки; он с удивлением подхватил их.

— Да, представь себе! — с улыбкой сказала молодая женщина. — Твои живые письма наэлектризовали меня так, что я невольно взялась за карандаш и начала иллюстрировать их.

— У тебя счастливая рука, Юлиана, — это превосходно сделано! Странно, что твои рисунки так точны и с такими мельчайшими подробностями переносят на бумагу мои описания, как будто не я, а ты их составляла. Именно эта ужасная и бесстрастная объективность и дает тебе такое превосходство надо мною… — Он говорил желчно, с резким оттенком в голосе. — А что, Юлиана, если бы мы с тобой составили ассоциацию, то есть я буду писать, а ты иллюстрировать? — сказал он небрежно.

— Охотно; присылай мне твои путевые очерки сколько хочешь…

— Разведенной жене?

Она невольно вздрогнула. Она тоже могла бы ему сказать: «Наши отношения в Шенверте ненормальны. Мы должны делить радость и горе, а вместо того идем врозь, каждый своей дорогой; ты должен бы быть моим защитником, а между тем позволяешь ежечасно оскорблять меня и ни одним пальцем не двинешь, чтобы заступиться за меня. Эти отношения ненормальны, я сбрасываю их с себя и во многом ставлю себя выше того, что свет называет неприличным». Но из всего, что промелькнуло в ее мыслях, она сказала только следующее:

— Мне кажется, что писатель и художник, иллюстрирующий его произведения, смело могут позволить себе письменные отношения. Никто не может осуждать нас за то, что мы расстаемся не смертельными врагами, но сохраняем некоторые дружеские отношения.

— Как могла ты решиться предложить мне это? Я не хочу твоей дружбы! — воскликнул он запальчиво и вскочил с места. — Конечно, я низко упал с высоты, на которую я сам себя возвел, но все же я из числа тех людей, которые скорее умрут с голоду, чем попросят милостыню.

Вероятно, лесничиха заметила эту сцену в свое полуоткрытое окно и испугалась серьезной супружеской размолвки. Она тихонько позвала Лео, чтобы показать ему на дворе жеребенка, — ей стало жаль мальчика.

Майнау несколько раз прошелся по цветнику, посмотрел на желтые ноготки, окаймлявшие грядку капусты, и медленно возвратился к столу, у которого молодая женщина дрожащими руками собирала разлетевшиеся листочки.

— В Шенверте в мое отсутствие ничего особенного не случилось? — спросил он с принужденным спокойствием, тихо барабаня по столу пальцами.

— Ничего, все по-старому, кроме того, разве, что Габриель сильно тоскует и плачет, что он скоро должен уехать отсюда, а Лен кажется очень огорченною и расстроенною.

— Лен? Что до этого Лен? И как тебе могла прийти в голову мысль, что эту женщину может что-нибудь на свете расстроить? Какими особенными глазами ты смотришь на все в Шенверте!.. Лен расстроена, она — это бессердечное, грубое, нечувствительное существо, без малейшего признака нервов! Да она, верно, благодарит Бога, что наконец может отвязаться от этого мальчишки!

— Я думаю совершенно иначе.

— А! Уж не открыла ли ты в ней чувствительную душу, как недавно открыла в этом апатичном, вялом мальчике смелый гений Микеланджело?

Эта холодная насмешка, это намерение рассердить и обидеть ее огорчило Лиану, но она не хотела больше с ним ссориться.

— Я не помню, чтобы я сравнивала Габриеля с каким-нибудь знаменитым художником, — воз разила она, смерив его серьезным взглядом. — Я сказала только, что в нем заглушают замечательный талант к живописи, — это я и теперь повторяю.

— Да кто же его заглушает? Если талант его так замечателен, как ты уверяешь, то в монастыре-то и представляется всего больше возможности к его развитию… Между монахами есть очень много высокодаровитых художников… Впрочем, что нам из-за пустяков спорить! Ни я, ни дядя не предназначали мальчика к духовному званию: мы только исполняем волю покойного.

— Действительно ли ты читал его последнюю волю и тщательно ли ты ее исследовал?

Он встрепенулся, огненные глаза его впились в ее глаза.

— Юлиана, берегись! — проговорил он глухим голосом, с угрозою подняв указательный палец. — Мне кажется, тебе хотелось бы еще заклеймить подозрением дом, который ты покидаешь. Тебе хотелось бы сказать: «Я допускаю, что секвестр наложил неизгладимое пятно на род Трахенбергов, но там, в Шенверте, тоже водятся грехи: огромное богатство баронов имеет странный, сомнительный источник». На такое подозрение я ответил бы тебе: дядя скуп, он в высшей степени одержим бесом гордости и высокомерия; он имеет свои маленькие слабости, с которыми приходится иметь столкновения, но с его обдуманностью и холодною натурой он никогда не мог быть игрушкою дурных страстей и во всю свою жизнь неуклонно следовал основным правилам истинного дворянина, — в этом я слепо и безусловно ему верю, и я счел бы за личное оскорбление, если кто, хотя бы шутя, намекнул на такое щекотливое обстоятельство, как, например, подложное завещание или тому подобное… Заметь это, Юлиана! А теперь, я полагаю, пора домой: вершины деревьев что-то подозрительно зашелестели; хотя мы и в первых числах сентября, но в воздухе так душно, что можно ждать грозы… Наше возвращение будет далеко не такое радостное, как ты недавно описывала, но что же делать! Не нужно обращать на это внимание.