Подорожную он выписал мне тут же, казённую, на меня и на моих людей, а следом бумагу полковнику, чтобы распоряжения лекаря Салтыкова по больным исполнялись немедля. Лекаря Никитина, моего товарища по Пултуску, он велел взять с собой.
— Он и останется при больных, когда вы уедете. — Виллие посыпал бумагу песком. — Первый раз вижу жениха, который за неделю до свадьбы едет в горячку.
Записку с рисунком он взял у меня сам, разглядывал подвешенные носилки так внимательно, что кофе у него остыл, и обещал отвезти обе бумаги в Павловск к Успенью.
Во дворе за Рогаткой ученики собрались у мастерской раньше, чем я успел слезть с извозчика. Выпустить их фельдшерами я собирался в августе, и август настал.
— В Нарве гвардейский полк лежит в горячке, — сказал я. — Мне нужны шестеро. Кто пройдёт со мной Нарву, тот и выпущен.
Гаврила, тот самый, что когда-то плакал у меня на полу от бессилия, вышел вперёд первым. Рыжий Кузьма шагнул за ним, и следом ещё трое, а за ними половина двора, так что выбирать мне пришлось из двенадцати.
— А жалованье, барин? — спросил один из слободских, пожилой, с проседью в бороде. — У меня дома четверо по лавкам. Ежели я там слягу, кто их кормить станет?
— Жалованье пойдёт вдвое, покуда вы в Нарве. А слечь там можно, только ежели полезешь купаться в пруд. За больным ходить от этой хвори не опасно.
Старик подумал, почесал бороду и встал шестым. Старшим я поставил над ними Терентия, моего второго человека на дворе, а двор с учениками, что оставались, принял Ртищев. Сам поехать он даже не просил, только хлопнул ладонью по хромой ноге и вздохнул.
Сборы заняли час. Градусники уложили в солому, подмастерье Григорий насёк рисками дюжину оловянных кружек, чтобы мерить мочу, а Ртищев выкатил бочонок извести белить риги. Мёд и соль взяли мешками. Штосс ходил за мной с тетрадью и считал, шевеля губами.
— Прогоны на три подводы туда и обратно, Михайло Алексеевич, — сказал он наконец. — Это вся наша неделя. А ещё двойное жалованье.
— Подорожная казённая, Иван Георгиевич. Прогоны платит казна. Жалованье заплатим мы.
Штосс перечитал подорожную, спрятал тетрадь и впервые за утро улыбнулся.
Лемке вынес мне из конторы две склянки с белыми иглами, ещё тёплые от его ладоней.
— Возьмите, герр Салтыков. Жар сбивать.
— Там она вредна, Адам Васильевич. У этой хвори кровь идёт носом, и почки еле держат. Наша ива кровь разжижает, а такие почки её из крови не выведут. Ей место у Филата в Мариинской.
— Значит, наша соль не от всего, — проговорил Лемке и прижал склянки к фартуку.
— Ни одна соль не от всего. Потому её и проверяют.
Лемке, видать, подумал, что мы создали панацею. Лекарство от всех болезней. И понять я его могу. Когда-то так про аспирин и говорили.
Но панацеи нет и никогда не будет. По крайней мере, лично я в этом уверен. Уж не в ближайшие три сотни лет точно.
Выехали мы в полдень на трёх подводах. Ехал я с Сергеем и Терентием, Никитин с учениками и бочонком следом. Подорожная по казённой надобности значила, что на станциях лошадей нам давали первыми, и смотрители, прочитав её, переставали спорить на полуслове.
Сергей проспал первые две станции, а на третьей проснулся и стал рассказывать мне про полковника. Ветлугин был строг, храбр и до смерти боялся одного: что полк его войдёт в Петербург позже прочих. Рапорт про желтизну он написал сам, своей рукой, и теперь, по словам Сергея, ждал из Петербурга либо лекаря, либо выговора.
— Он тебя встретит, как выговор, Михайло, — сказал Сергей. — Готовься.
— Мне не впервой.
Встречать меня выговором полковник мог сколько угодно. Числа, которые мне были нужны, лежали у него в полку, и забрать их я собирался в первый же день.
Ямбург мы проехали за полночь, а к Нарве подъехали на рассвете. Над рекой в тумане стояли друг против друга две крепости: Ивангород на нашем берегу и Нарва с высокой башней на том. Полк уже перешёл реку и встал по эту сторону, в деревне на Ямбургской дороге, по избам и ригам. Больных положили в большую ригу у околицы, и, подходя к ней, я увидел на краю погоста свежий холм с крестом.
В риге пахло соломой, потом и кровью. Молодой лекарский ученик в засаленном фартуке держал над тазом руку жёлтого солдата и пускал кровь, и я едва успел его остановить. Звали его Пыжов, и при покойном лекаре он ходил вторым.
— Довольно, — сказал я и перехватил его руку. — Кто велел?
— Лекарь велел, покойный. — Пыжов побледнел. — Полнокровие, говорил.
— Покойный лекарь лежит на погосте. А у этого кровь и так идёт носом, ему её беречь надо.
Тесьму с его плеча я снял сам, а ранку на сгибе зажал и перевязал. Солдат был жёлтый густо, до рыжины, на руках темнели мелкие кровяные точки, и жар, по словам Пыжова, сошёл ещё третьего дня. Пыжов этому радовался. Мне радоваться было нечему, потому что у таких больных вслед за жаром приходят желтуха и почки. Я сжал солдату икру, и он выгнулся на соломе с криком.
— Запомни, — сказал я Пыжову. — Жар, и икры болят так, что тронуть нельзя, значит, это она и есть, водяная лихорадка. Спадёт жар, жди желтухи и мерь мочу.
Пыжов кивнул и уставился на свои руки, в крови по самые запястья.
— Мочился он сегодня? — спросил я Пыжова.
— Утром самую малость.
Кружки с рисками ученики разнесли по риге прежде, чем я договорил. Терентий поставил их по двое на ряд и велел мерить у каждого жёлтого всё, что тот выпустит за сутки, а цифры писать на доске у двери.
Ряды я обошёл все, от двери до дальней стены. Не жёлтых было под сорок, и половина из них уже сидела на соломе и просила есть. Этих я распорядился не трогать вовсе, ни ланцетом, ни рвотным. Поить их и кормить, жар у них сошёл сам. Жёлтых было восемь. Двое из них со вчерашнего утра не дали ни капли мочи, и что с ними будет, я, по совести, знал заранее.
Дубасова я узнал не сразу. Прапорщик из роты Сергея лежал у дальней стены, жёлтый, как воск, с запёкшейся кровью над губой, и смотрел на меня сквозь ресницы.
— Ваше благородие, — прошептал он. — Опять вы…
— Под Фридландом вас Сергей из воды тащил, — сказал я. — Теперь моя очередь.
Слёг он позже прочих, и шёл ему девятый день. Мочи у него за ночь набралось на донышке кружки, и это мне не понравилось больше всего остального.
— Поить его, — сказал я Гавриле. — Тёплой водой с солью и мёдом, по полкружки каждый час, и мерить, сколько выйдет. Ночью будить и поить. Пойдут отёки или захрипит в груди, поить реже и звать меня. На поясницу тёплые припарки.
Никитин стоял рядом и вполголоса признался мне, что и сам пустил бы кровь, потому что кровь носом идёт у полнокровных.
— Кровь у них идёт оттого, что разучилась сворачиваться, Алексей, — сказал я. — Пустишь её, и больше не остановишь.
Скорбный лист, то есть список больных, Пыжов вёл исправно, с датами и ротами, как велел ему покойник. Я сел с этим листом на бочонок у двери и за час разложил по нему всё, что было нужно.
На дневке у мельницы полк стоял двадцать третьего июля. Первым в листе стоял сам лекарь, слёгший двадцать восьмого, за день до солдат. Первые солдаты слегли через шесть дней после купания, последние через двенадцать, а после четвёртого августа не заболел никто. Восьмой день ни одного нового больного и ни одного среди тех, кто носит больных, моет их и меняет им солому.
Фельдфебелей я вызывал по одному, и все говорили одно и то же. Кто купался в пруду, тот и лёг, из караула при обозе не слёг ни один. Последним пришёл усатый унтер из роты Сергея, тот самый, что под Тильзитом божился мне про белую соль в каждом ведре.
— Крысы там были, ваше благородие, — сказал он, подумав. — По плотине бегали, здоровенные, с кошку. Мельник ещё жаловался, что мешки ему грызут. Ребята в них камнями кидали, а после сами в тот же пруд и полезли.
Полковник Ветлугин нашёл меня у риги около полудня. Высокий и седеющий, он оглядел меня с головы до ног, и крест с бантом у меня в петлице заметил прежде лица.