— Ты… сильнее меня, — проговорил он.

— Всего лишь старше, — Цумэ сел, подтянул колени к груди. — Когда Милену схватили, я знал, что само по себе это… не смертельно. Что я переживу это и смогу жить дальше — и не был бы вампиром, так даже захотел бы жить дальше…

Они снова надолго замолчали об одном. Потом Игорь опять надломил это молчание:

— И знаешь что… может быть, сейчас это тебе покажется неважным утешением… Но у вас всё было правильно.

— Но теперь-то нет. Нет, Игорь… Ты… — он не мог сказать "не представляешь себе", потому что Игорь-то как раз представлял. Он вспомнил вдруг бабу Таню — и образа в углу, образа, которых она не могла видеть. Люди страдали и тяжелее, теряли больше — и не отчаивались — значит, это переносимо; значит, он сможет это перенести, и незачем распускать себя.

Он вдруг начал задыхаться. Вдыхал до боли, до треска в рёбрах — и не мог насытиться воздухом. Потом, так же внезапно, это прошло.

— Дядя Миша ошибся, — прошептал он. — Хреновый из меня крестоносец.

— Мокрый из тебя крестоносец. Разденься и завернись в одеяло, я сейчас сухую одежду принесу.

Игорь обернулся меньше чем за полминуты, но когда вернулся, Эней уже спал — как есть: одетый, мокрый, скорчившись на левом боку и обхватив себя руками. Игорь вздохнул, накинул на него спальник, положил одежду в изголовье и вышел.

______________________

[1] "Четыре я стрелы пущу и четверым я отомщу — злодеям гнусным четверым, старинным недругам моим" (англ.). Р. Л. Стивенсон, "Чёрная стрела".

[2] — Может так быть, что это не тот?…

— Нет. Это тот человек, которого я просил взять…

(…)

— Спроси его, он действительно христианский священник (англ.)

[3] — Батюшки мои светы. Нет, не нужно это переводить. Собственно, сейчас вообще ничего не следует переводить. Наш приятель понимает английский.

(…)

— Может быть, имеет смысл говорить по-латыни? (англ.)

[4] Район, где располагается неформальная коммуна Копенгагена.

[5] «Нарцисс не распускается — прикидывается чесноком» — китайская пословица.

[6] Название старого французского фильма. Может переводиться с жаргона и как "выяснение отношений", и как "жесткий секс".

[7] А. Васильев, "Бонни и Клайд".

Интермедия: ЛЕНОРЕ НИЧЕГО НЕ СНИТСЯ

Он проснулся в одиннадцать. В квартире было тихо. Странное ощущение, уже непривычное. Начиная со второго курса, он все чаще ночевал в общежитии — а там стены, конечно, не бумажные, но близки к тому. А на третьем курсе появился Король, который как раз общежитие терпеть не мог и при первой возможности начал застревать в городе, а ночевал, естественно, здесь. Где-то через год после выпуска как-то само собой оказалось, что в квартире живут трое.

Меньше всего произошедшему удивился Габриэлян. Что фамильное гнездо у них с причудами, он знал с детства. Началось, кажется, в 1941, когда очередной предок вернулся в Москву из мест, откуда в те времена было дурным тоном возвращаться — и получил ордер на собственное прежнее жильё. Он тогда не придал этому значения. Вернее, не придал значения именно этому обстоятельству — все прочие события тех месяцев и сами проходили по классу чуда. Не заподозрили дурного и сыновья-художники двадцать лет спустя, когда им — вопреки всем законам имперского тяготения — предоставили соседнюю квартиру под мастерскую и разрешили прорезать дверь в стене. Решили, что вопрос рассматривал кто-то из старых знакомых отца. А вот внук, специалист по слуху у птиц, вернувшийся в конце двадцатого века, в девяностых, из своего Бостона — возрождать родной институт, — уже ничего и не подозревал. Просто знал. Приехал, поинтересовался жильем — и тут же услышал, что продаётся квартира, большая, в замечательном месте. И сравнительно недорого. Только по заключении договора, расчувствовавшийся агент признался, что в квартире… нехорошо. Пошаливают. Ну ещё бы. Ей, наверное, было грустно с чужими людьми.

И действительно, первые несколько недель кашляли краны, скрипели половицы, на привезенных из Бостона книгах оседала мелкая рыжая пыль, но потом всё наладилось. Даже Полночь и Поворот пережили здесь — разве что стекла пару раз меняли, да был год, когда воду приходилось ведрами таскать. Зато никто не погиб.

Эту историю несколько раз и в подробностях рассказывал дед — и Габриэлян знал, что в нескольких пунктах она отклоняется от истины. Но у квартиры действительно были свои прихоти, свои предпочтения, своё представление о должном. В ней приживались — или не приживались — вещи, время от времени сами собой заводились домашние животные и иногда — люди. Кессель, обнаружив, что уже третий месяц подряд ночует у Габриэляна, огляделся с легким недоумением, пожал плечами и перевёз из Цитадели свое хозяйство, резонно решив, что если бы владелец квартиры возражал против присутствия в доме лишнего Суслика, он сказал бы об этом раньше. Король предпринял несколько попыток зажить своим домом — и сдался, кажется, на седьмой. А владелец радовался — в квартире стало существенно уютнее, да и система безопасности требовалась всего одна.

Сейчас квартира была пуста: Кессель и Король дежурили в ночь, а Габриэлян долёживал последние сутки отпуска по здоровью. Долёживал не с такой приятностью, как вчера, зато с большей пользой.

Отсутствие необходимости нестись куда-то тоже было непривычным. Дел-то накопилось довольно много, но вот разбираться с ними можно было со вкусом, не торопясь. В любой последовательности.

Он взял с прикроватного столика очки, надел. Мир вокруг совершил краткое движение всеми своими частями и стал чуть более четким. Забавно — его давно уже никто не спрашивал, почему он не делает операцию. Все считали, что знают, почему.

А во сне он видел так же, как без очков. Те самые минус два. Хотя в три с половиной никакой близорукости у него еще не было, она развилась годам к шести.

Сны он видел довольно часто, но не старался запоминать — и, пробудившись, как правило, не помнил. Иногда сон оставлял после себя настроение — как вино оставляет послевкусие — тогда он из любопытства пытался вспомнить, чем мозг развлекался в отсутствие хозяина. Но так бывало редко. И не в этот раз.

А этот сон он видел неоднократно и помнил до мельчайших деталей. Собственно, и сном это не было. Это было заново переживаемым во сне далеким прошлым.

— И мы едем незнамо куда, все мы едем и едем куда-то, — пропел, закашлялся. Нет, в таком виде никуда ехать нельзя. Это не тональность, это стиральная доска времен колчаковских и покоренья Крыма. А ехали они тогда на Яблоновый перевал к отцовскому приятелю. И собирались быть там к утру.

Была самая середина лета, венец. Днём купались в мелкой, но быстрой и холодной речке. Близкие горы были расчерчены аккуратными квадратиками полей. Ночью звезд высыпало столько, что Вадик не мог уснуть: над головой в заднем окне машины словно проплывал далекий большой город, раскинувшийся в небе…

Когда его выбросили из машины, он не испугался. Его взрослые никогда и ничего не делали зря. И если они его не предупредили, значит, у них есть причины — или это опять игра. Он любил играть. Он почти не ушибся — длинные, полувысохшие уже стебли были с него ростом, а кое-где и повыше. Они здорово пружинили — и запах был не такой, как дома. Даже не такой, как на прошлой стоянке.

Встал, выпрямился, отцепил от штанины репей, посмотрел на руки. Большая светлая тарелка висела так низко, что можно было разглядеть даже пятна на ладонях. И пусть не ругаются, что порезался. Нечего было кидаться.

В траве что-то шуршало. Тут много кто живёт. А вот гул машины еле слышен — ушел далеко вперед. И света фар не видно — успели отъехать. И топота копыт, и рёва мотоциклов не слышно тоже.

Зато где прошла машина, было видно очень хорошо. Точно, игра.

Идти оказалось неудобно — отец зачем-то свернул и поехал прямо через холмы, по… бездорожью. Хорошее, длинное слово. Как поезд. Только значит наоборот. Машина траву примяла, но не везде. И вообще трава эта торчала во все стороны и норовила выскользнуть из-под ног. Бежать он не пробовал после того, как ему первый раз подвернулся камень.