– Странный способ кормить: много цветов и одна булочка – и та на ходу.
– А потом, – возразил я, – пирог со сливками и кофе, а вечером то, что моя мать называла приличной едой.
– Да, – сказала она, – и моя мать говорила, что хотя бы раз в день я должна прилично поесть.
– Часов в семь, ладно? – сказал я.
– Сегодня? – спросила она.
– Да.
– Нет, – проговорила она, – сегодня вечером я не могу. Я должна пойти в гости к одной родственнице отца, она живет на окраине и уже давно ждет, что я переселюсь в город.
– Вам хочется идти к ней? – спросил я.
– Нет, – ответила Хедвиг, – она из тех женщин, которые с первого взгляда определяют, когда вы в последний раз стирали свои занавески, и самое скверное, что она всегда угадывает. Если бы она увидела нас с вами, то сказала бы: этот человек хочет тебя соблазнить.
– И на этот раз она угадала бы, – сказал я, – я хочу вас соблазнить.
– Знаю, – ответила Хедвиг, – нет, мне не хочется идти к ней.
– Не ходите, – попросил я, – мне бы хотелось еще раз встретиться с вами сегодня вечером. И вообще лучше не ходить к людям, которые не нравятся.
– Хорошо, – согласилась она, – я не пойду, но, если я не пойду, она явится ко мне и захватит меня с собой. У нее своя машина, и она поразительно деятельная женщина, или нет – решительная, так про нее говорит отец.
– Я ненавижу решительных людей, – сказал я.
– Я тоже, – ответила Хедвиг. Она доела свой пирог и ложкой подобрала сливки, которые сползли на тарелку.
– Я никак не решусь пойти туда, где мне надо быть в шесть часов, – сказал я. – Я хотел встретиться с девушкой, на которой когда-то собирался жениться, и сказать ей, что не женюсь на ней.
Она взялась было за кофейник, чтобы налить еще кофе, но вдруг остановилась и сказала:
– Это зависит от меня, скажете вы ей это сегодня или нет?
– Нет, – ответил я, – только от меня одного. При всех обстоятельствах я должен ей это сказать.
– Тогда пойдите и скажите. А кто она?
– Это та девушка, – начал я, – у отца которой я воровал, и, наверное, она же рассказала обо мне человеку, говорившему с вашим братом.
– О, значит, вам будет легче! – воскликнула Хедвиг.
– Даже слишком легко, – сказал я, – почти так же легко, как отказаться от подписки на газету, если тебе жаль не самой газеты, а только почтальоншу, которая из-за этого получит меньше чаевых.
– Идите, – проговорила она, – а я не пойду к знакомой отца. Когда вам надо уходить?
– Около шести, – сказал я, – но сейчас нет даже пяти.
– Я посижу одна, – предложила Хедвиг, – а вы разыщите писчебумажный магазин и купите мне открытку: я обещала писать домой каждый день.
– Хотите еще кофе? – спросил я.
– Нет, – ответила она, – лучше дайте мне сигарету. Я протянул ей пачку, и она взяла сигарету. Я дал ей прикурить и, расплачиваясь в другой комнате, видел, как она сидит и курит; я заметил, что она курит редко, заметил это по тому, как она держала сигарету и пускала дым, и когда я возвратился к ней, она подняла глаза и произнесла:
– Идите же.
И я опять вышел; напоследок я увидел, как она открывала свою сумочку; подкладка в сумочке была такая же зеленая, как ее пальто.
Пройдя через всю Корбмахергассе, я свернул за угол на Нетцмахергассе; стало прохладно, и в некоторых витринах уже горел свет. Мне пришлось пройти всю Нетцмахергассе, пока я не нашел писчебумажный магазин.
На старомодных полках в магазине были беспорядочно навалены товары, на прилавке лежала колода карт; кто-то, очевидно, взял ее, но обнаружил брак и положил рядом с разорванной оберткой колоды испорченные карты: бубновый туз, на котором немного стерлась большая бубна в середине карты, и надорванную девятку пик. Тут же валялись шариковые ручки, а рядом лежал блокнот, на котором покупатели их пробовали. Опершись локтями о прилавок, я разглядывал блокнот. Он был испещрен росчерками и диковинными закорючками, кто-то написал название улицы: «Бруноштрассе», – но большинство изображало свою фамилию, и в начальных буквах нажим был сильнее, чем в конце; я явственно различил подпись «Мария Келиш», написанную твердым округлым почерком, а кто-то другой подписался так, словно он воспроизводил речь заики: «Роберт Б– Роберт Бр– Роберт Брах»; почерк был угловатый и трогательно старомодный, и мне казалось, что это писал старик. «Хейнрих» – нацарапал кто-то, и дальше тем же почерком – «незабудка», а еще кто-то вывел толстым пером авторучки слова: «старая халупа».
Наконец пришла молодая женщина; приветливо кивнув мне, она сунула колоду с двумя бракованными картами обратно в коробку.
Сперва я попросил у нее открыток с видами, пять штук, я взял пять верхних открыток, из целой пачки, которую она положила передо мной; на открытках были изображены парки и церкви и на одной – не известный мне памятник, он назывался «Памятник Нольдеволю»: отлитый из бронзы мужчина в сюртуке разворачивал свернутую трубочкой бумагу, которую он держал в руках.
– Кто был этот Нольдеволь? – спросил я молодую женщину, подавая ей открытку, которую она вместе с остальными вложила в конверт. У женщины было очень дружелюбное румяное лицо и темные волосы с проборем посередине, и она выглядела так, как выглядят женщины, которые хотят уйти в монастырь.
– Нольдеволь, – ответила она, – построил северную часть города.
Северная часть города была мне знакома. Высокие дома, где сдавались квартиры внаем, до сих пор пытались сохранить свой облик бюргерского жилья 1910 года; по улицам здесь кружили трамваи: широкие зеленые вагоны казались мне такими же романтичными, какими моему отцу, наверное, казались в 1910 году почтовые кареты.
– Спасибо, – сказал я и про себя подумал: «За это, значит, раньше ставили памятники».
– Не желаете ли еще чего-нибудь? – спросила женщина.
– Да, дайте мне, пожалуйста, еще коробку почтовой бумаги, ту, большую, зеленую.
Она открыла витрину и, вынув коробку, смахнула с нее пыль.
Я наблюдал за тем, как она сматывала оберточную бумагу с большого рулона, висевшего позади нее на стене, и меня поразили ее красивые маленькие, очень белые руки; и вдруг я вынул из кармана авторучку, открыл ее и написал свое имя под именем Марии Келиш в блокноте, где покупатели пробовали шариковые ручки. Не знаю, зачем я это сделал, но мне показалось необычайно заманчивым увековечить свое имя на этом листке.
– О, – заметила женщина, – может быть, вы хотите наполнить ручку?
– Нет, – пробормотал я, чувствуя, что краснею, – нет, спасибо, я ее совсем недавно наполнил.
Она улыбнулась, и мне показалось даже, что она поняла, почему я это сделал.
Я положил деньги на прилавок, вынул из кармана пиджака свою чековую книжку, заполнил на прилавке чек на сумму в двадцать две марки пятьдесят пфеннигов, надписав наискосок «В порядке расчета», вытащил из конверта открытки, вложенные женщиной, сунул их в карман, а в конверт положил чек. Конверт был самый дешевенький, из тех, что получаешь от налогового управления или от полиции. Пока я надписывал конверт, адрес Виквебера начал расплываться; я перечеркнул его и медленно написал снова.
Взяв одну марку из сдачи, поданной мне женщиной, я подвинул ее обратно и сказал:
– Дайте мне, пожалуйста, почтовых марок: одну десятипфенниговую и одну «В помощь нуждающимся».
Она открыла ящик, вынула из маленькой тетрадки марки и подала их мне, а я наклеил марки на конверт.
Мне хотелось истратить побольше денег; я оставил сдачу на прилавке и окинул испытующим взглядом полки: там лежали еще общие тетради, такие, в каких мы писали в техникуме; я выбрал тетрадь в переплете из мягкой зеленой кожи и подал ее через прилавок женщине, чтобы она завернула. Она снова стала раскручивать рулон оберточной бумаги, и, взяв в руки маленький сверток, я понял, что Хедвиг никогда не использует эту тетрадь для записывания лекций.
Пока я шел по Нетцмахергассе, мне казалось, что этот день никогда не кончится; только лампы в витринах горели чуть ярче. Я бы с удовольствием истратил еще больше денег, но ни одна из витрин не привлекала меня; я немного задержался только перед лавкой гробовщика, посмотрел на слабо освещенные темно-коричневые и черные ящики и пошел дальше; свернув опять на Корбмахергассе, я вспомнил об Улле. С ней вовсе не будет так легко, как мне только что казалось. Я это понял; она уже давно и хорошо знала меня, но и я знал ее: целуя Уллу, я видел иногда за ее гладким красивым девичьим лицом мертвый череп, в который превратится когда-нибудь голова ее отца; череп в зеленой фетровой шляпе.