Вместе с ней я обманывал старика значительно более хитрым и прибыльным способом, нежели во время той истории с электрическими плитками; спекулируя железным ломом, который добывала целая бригада рабочих, обшаривая под моим началом развалины домов, предназначенных на слом, мы зарабатывали весьма неплохо, и впрямь большие деньги; часть комнат, куда мы влезали по высоким приставным лестницам, осталась совершенно цела, и мы находили ванные и кухни,где все было как новое: колонки и бачки для горячей воды сохранились вплоть до последнего винтика, на эмалированных крючках иногда еще висели полотенца и на стеклянных полочках лежали рядышком губная помада и бритвенный прибор; в ваннах еще была вода, а мыльная пена, похожая на хлопья извести, осела на дно; в чистой воде плавали резиновые зверушки, которыми играли дети, задохнувшиеся в подвалах; я смотрелся в зеркала, куда в последний раз в жизни смотрелись люди, погибшие несколько минут спустя, в зеркала, в которых я от злости и отвращения разбивал свое собственное лицо молотком; серебряные осколки осыпали бритвенные приборы и трубочки губной помады; я вытаскивал пробки из ванн, и вода падала вниз через четыре этажа, а резиновые зверушки медленно опускались на известковое дно ванны.

Однажды мы нашли швейную машину; иголка была еще воткнута в кусок коричневой материи, из которой шили штанишки какому-то мальчугану; и никто не понял, почему я сбросил швейную машину вниз в открытую дверь, мимо лестницы, чтобы она разбилась о каменные глыбы и обломки стен; но охотнее всего я уничтожал свое собственное лицо в найденных нами зеркалах; серебряные осколки рассыпались, как звонкие каскады воды. И так продолжалось до тех пор, пока Виквебер не стал удивляться, почему среди добычи от мародерских набегов никогда не встречалось ни одного зеркала; и бригада рабочих для обследования руин была передана другому подмастерью.

Но они послали меня, когда разбился один из учеников, забравшийся ночью в разрушенный дом, чтобы вытащить оттуда электрическую стиральную машину. Никто не мог понять, как ему удалось попасть на третий этаж; но он попал туда и начал спускать на веревке большую, как комод, стиральную машину, но сорвался вместе с ней. Когда мы пришли, его тачка еще стояла на улице, освещенная солнцем. Прибыла полиция, и кто-то уже мерил длину веревки и, качая головой, смотрел наверх в открытую кухонную дверь, через которую был виден веник, прислоненный к выкрашенной синей краской стене. Стиральная машина раскололась, как орех, барабан выкатился наружу; но мальчик, упавший на груду полусгнивших матрасов, погребенный среди морской травы, казалось, даже не был ранен; его горько сжатый рот был таким же, как всегда, – то был рот голодного человека, который не верит в справедливость на этой земле; звали его Алоис Фруклар, и к Виквеберу он поступил всего три дня назад. Я отнес его тело в машину из морга, и какая-то женщина, стоявшая на улице, спросила меня:

– Это ваш брат?

– Да, это мой брат, – ответил я.

А после обеда я видел, как Улла, обмакнув перо в чернильницу с красными чернилами, вычеркнула с помощью линейки его фамилию из платежной ведомости; черта, проведенная ею, была ровной и аккуратной и такой же красной, как кровь, как воротник на портрете Шарнгорста, как губы Ифигении, как изображение сердца на червонном тузе.

Хедвиг обхватила голову руками; ее зеленый джемпер поднялся кверху; руки Хедвиг упирались в стол, словно две бутылки, сжавшие своими горлышками ее лицо; округлость лица Хедвиг приходилась как раз на то место, где горлышки суживались; глаза у нее были темно-карие, но в глубине просвечивало что-то светло-желтое, почти такого же цвета, как мед; и я увидел, что моя тень упала на ее глаза. Но она по-прежнему смотрела куда-то мимо меня: она видела ту переднюю, где я был ровно двенадцать раз с тетрадями по иностранным языкам и о которой сохранил лишь неясное, расплывчатое воспоминание; видела красноватый линкруст, а может быть, темно-коричневый, потому что в переднюю всегда проникало мало света; портрет своего отца в студенческой шапочке и диковинную подпись какой-то корпорации, кончавшуюся на «…ония»; ощущала запах мятного чая и табака, видела полочку для нот; на одной из нотных тетрадей, лежавшей сверху, я как-то прочел: «Григ. «Танец Анитры».

Сейчас я хотел бы знать эту переднюю так же хорошо, как ее знала Хедвиг; я пытался вспомнить предметы, уже, быть может, позабытые мной; я вспарывал свою память, как вспарывают подкладку пиджака, чтобы вытащить оттуда монетку, которую удалось обнаружить на ощупь, монетку, ставшую вдруг бесконечно ценной, потому что она – единственная и последняя; на эту монетку можно купить две булочки, одну сигарету или трубочку мятных конфет; пряная сладость белых, похожих на церковные облатки конфет может заглушить голод; я. словно накачивал воздух в легкие, отказывающиеся работать.

А когда распорешь подкладку, в руках у тебя оказываются пыль и волоски шерсти и ты нащупываешь пальцем бесценную монету, и, хотя точно знаешь, что там всего десять пфеннигов, тебе хочется верить, что ты найдешь целую марку. Но то были только десять пфеннигов, я обнаружил их, и им не было цены… над входом висело распятие, а перед ним – лампадка, мне было видно это, только когда я выходил из квартиры.

– Идите, – сказала Хедвиг, – я подожду вас здесь. Вы недолго? – Она говорила, не глядя на меня.

– Это кафе, – заметил я, – закрывается в семь.

– А вы разве придете позже семи?

– Нет, – ответил я, – наверняка нет. Вы будете здесь?

– Да, – проговорила она, – я буду здесь. Идите. Я положил на стол открытки, а рядом с ними марки и вышел; я пошел обратно на Юденгассе и, сев в машину, бросил оба свертка с подарками для Хедвиг на заднее сиденье. Я понял, что все это время боялся своей машины так же, как боялся своей работы, но с ездой все было в порядке, как с курением: ведь я курил, пока стоял на другой стороне улицы, глядя на входную дверь; сев в машину, я машинально начал делать все, что требовалось: нажимал кнопки, тянул рычажки, опускал рукоятку и подымал ее кверху. Я вел сейчас машину так, как вел бы ее во сне, – все шло хорошо, тихо и спокойно, и мне казалось, что я еду по безмолвной земле.

Проезжая по перекрестку, там, где Юденгассе пересекала Корбмахергассе, по направлению к Рентгенплатц, я увидел, что зеленый джемпер Хедвиг мелькнул и скрылся в сумерках, где-то в глубине Корбмахергассе; и я развернулся прямо на перекрестке и поехал за ней. Сперва она бежала, потом обратилась к какому-то человеку, который переходил через улицу с буханкой хлеба под мышкой. Я затормозил, потому что подъехал к ним вплотную, и увидел, что мужчина жестами что-то ей объясняет. Хедвиг побежала дальше, и пока она бежала по Нетцмахергассе, до писчебумажного магазина, где я покупал открытки, и пока заворачивала за угол в незнакомую мне темную маленькую улочку, я медленно следовал за ней. Теперь она перестала бежать, черная сумочка болталась у нее на руке, и я на секунду включил дальний свет, потому что иначе не мог окинуть взглядом улицу; но когда яркий свет фар упал на портал маленькой церковки, куда как раз входила Хедвиг, я покраснел от стыда. Я почувствовал себя так же, как должен чувствовать себя человек, который снимал кинофильм, и, внезапно прорезав ночную тьму лучом прожектора, застиг врасплох обнимающуюся парочку.

III

Я быстро объехал вокруг церкви, развернулся и поехал на Рентгенплатц. Ровно в шесть я был там; сворачивая на Рентгенплатц с Чандлерштрассе, я заметил, что Улла уже стоит около мясной лавки; я видел ее все то время, что медленно продвигался по площади, зажатый между другими автомобилями, пока мне не удалось повернуть и поставить машину. Она была в красном непромокаемом плаще и в черной шляпке, и я вспомнил, как однажды сказал, что она мне очень нравится в красном плаще. Я поставил, машину где пришлось, и когда подбежал к Улле, она прежде всего сказала:

– Там нельзя ставить. Это может влететь тебе в двадцать марок.