– Дорогой мальчик, ешь, я ведь знаю, что ты голоден, я знаю, как живется в городе.

Но я только качал головой, гладил ее руки и молча молил, чтобы она перестала меня упрашивать; улыбнувшись, она не заговаривала больше о еде, и я знал, что она поняла меня. Я говорил ей:

– Может, дома тебе было бы лучше, может, тебе было бы лучше в другой палате.

Но мать отвечала:

– Других палат нет, а домой они меня не пускают, потому что моя болезнь заразная.

А потом, когда отец и я разговаривали с врачом, я ненавидел врача за его равнодушие; беседуя с нами, он думал о чем-то постороннем; отвечая на вопросы отца, о.ч глядел то на дверь, то в окно, и по его красным, мягко очерченным губам я видел, что мать умрет. И все же женщина, лежавшая рядом с матерью, умерла раньше. Однажды, когда мы пришли в воскресенье днем, оказалось, что она умерла, ее кровать была пуста, и муж, которого, видимо, только что известили, пришел в палату и собирал в тумбочке ее имущество: шпильки, пудреницу, белье и коробку спичек; он делал это молча и торопливо и даже не поздоровался с нами. Он был маленького роста, худой и походил на щуку – кожа у него была темная, а глаза маленькие и совсем круглые; и когда в палату вошла сестра, он начал орать на нее из-за банки мясных консервов, которой не обнаружил в тумбочке.

– Где консервы? – закричал он, когда пришла сестра. – Я принес вчера, вчера вечером, в десять часов, когда возвращался с работы, и если она умерла ночью, то уже не могла их съесть.

Он размахивал шпилькой покойницы у самого лица сестры, а в уголках его губ показалась желтоватая пена. Он беспрерывно вопил:

– Где мясо? Отдайте мне мясо! Если вы не вернете мои консервы, я разнесу в щепки всю вашу лавочку!

Сестра покраснела и тоже начала кричать, и, глядя на ее лицо, я подумал, что она действительно стащила мясо. А этот тип бушевал: он бросал на пол вещи и, топча их ногами, орал:

– Отдайте мне мясо, вы, чертовы шлюхи, воры, убийцы!

Это продолжалось всего каких-нибудь несколько секунд, потом отец выбежал в коридор, чтобы позвать на помощь, а я встал между сестрой и этим человеком, потому что он начал бить ее, но он был маленький, проворный и гораздо ловчей меня, и ему удалось несколько раз ударить сестру в грудь своими маленькими темными кулачками. Я заметил, что в гневе он все время ухмылялся, скаля зубы, словно крысы, которые попадались в крысоловки, расставленные сестрой-хозяйкой в нашем общежитии.

– Отдай мясо, шлюха! Мясо! – кричал он, пока отец не явился в сопровождении двух санитаров, которые схватили его и выволокли в коридор; но из-за закрытых дверей до нас продолжали доноситься его крики:

– Отдайте мясо, воры!

Когда снаружи все стихло, мы взглянули друг на друга, и мать спокойно сказала:

– Каждый раз, как только он приходил, они начинали ссориться из-за денег, которые она давала ему на питание; он кричал на нее, уверяя, что цены опять поднялись, а она ему никогда не верила; они говорили друг другу ужасные вещи, но она все-таки давала ему деньги.

Мать помолчала, взглянула на кровать покойницы и тихо прибавила:

– Они были женаты двадцать лет, и в войну погиб их единственный сын. Иногда она вытаскивала из-под подушки карточку сына и плакала. Карточка все еще лежит там и деньги тоже. Он их не нашел. А мясо, – сказала она еще тише, – мясо она успела съесть.

И я постарался представить себе, как все это было, как эта мрачная и алчная женщина лежала ночью рядом с матерью и уже в предсмертной агонии ела мясо из консервной банки.

В те годы, после смерти матери, отец часто писал мне, его письма приходили все чаще и становились все длинней и длинней. В большинстве случаев он писал, что приедет посмотреть, как я живу; но он так и не приехал, и семь лет я прожил в городе один. Тогда он предложил мне переменить место учения, подыскать себе что-нибудь в Кнохта, но я хотел остаться в городе, потому что уже начал становиться на ноги и разбираться в махинациях Виквебера, и мне было важно закончить учение именно у него. Кроме того, я познакомился с девушкой, по имени Вероника, белокурой и сияющей; она работала у Виквебера в конторе; мы с ней часто встречались; летними вечерами мы ходили гулять по берегу Рейна или есть мороженое, и я целовал ее, когда, спустившись к самой реке, мы сидели в темноте на синих базальтовых плитах набережной, свесив ноги в воду. В светлые ночи, когда вся река была видна как на ладони, мы подплывали к разбитому судну, которое торчало посреди реки, усаживались на железную скамейку, где когда-то сидел по вечерам шкипер со своей женой; каюта, помещавшаяся позади скамейки, была давно разобрана, и можно было прислониться только к железной штанге. Внизу, внутри судна, журчала вода. После того как в конторе Виквебера начала работать его дочь он уволил Веронику, и мы стали встречаться с ней реже. Через год она вышла замуж за вдовца, у которого своя молочная неподалеку от моего нынешнего жилья. Когда моя машина в ремонте и я езжу на трамвае, то вижу Веронику в лавке; она все еще белокурая и сияющая, но семь лет, которые прошли с тех пор, уже наложили на нее свой отпечаток. Она растолстела, а во дворе за лавкой висит на веревке детское белье: розовое принадлежит, по-видимому, маленькой девочке, а голубое – мальчику. Однажды дверь была открыта, и я видел, как Вероника, стоя в лавке, наливала молоко своими большими красивыми руками. Иногда она приносила мне хлеб от своего двоюродного брата, работавшего на хлебозаводе; Веронике хотелось непременно кормить меня самой, и каждый раз, когда она давала мне кусок хлеба, эти руки были у самых моих глаз. Но однажды я показал ей кольцо, доставшееся мне от матери, и заметил в ее взгляде тот же алчный блеск, какой был во взгляде женщины, лежавшей в больнице рядом с матерью.

За эти семь лет я слишком хорошо узнал цены, и поэтому не выношу слово «недорогой»; «недорогих» вещей нет, а цены на хлеб всегда слишком высоки.

Теперь я стал на ноги – так, кажется, говорят, – я настолько хорошо изучил свое ремесло, что давно уже перестал быть для Виквебера дешевой рабочей силой, как первые три года. У меня есть маленький автомобиль, за который я даже расплатился, и вот уже несколько лет я коплю деньги, с тем чтобы стать независимым от Виквебера и иметь возможность в любой момент внести залог и перейти к кому-нибудь из его конкурентов. Большинство людей, с которыми мне приходится иметь дело, приветливы со мной, и я плачу им тем же. Можно сказать, что мои дела обстоят вполне сносно. Я теперь сам в цене, в цене мои руки и мои технические знания, накопленный мною опыт и мое любезное обращение с клиентами (ибо меня хвалят за приятное обхождение и за безупречные манеры, что особенно важно, так как я агент по продаже тех самых машин, которые могу теперь ремонтировать с закрытыми глазами). Свою цену мне все еще удается повышать, мои дела идут как по маслу, а за это время цены на хлеб, как говорят, теперь успели прийти в норму. Итак, я работал двенадцать часов в сутки, спал восемь, и у меня еще оставалось четыре часа на то, что называется досугом: я встречался с Уллой, дочерью моего шефа, с которой хотя и не был помолвлен, или, вернее, не был помолвлен, так сказать, формально, но которая считалась тем не менее моей невестой; об этом, правда, не говорилось вслух, но все были уверены, что я на ней женюсь.

И все же ни к кому я не испытываю такой нежности, как к сестре Кларе из госпиталя святого Винцента, которая давала мне суп, хлеб, ярко-красный пудинг, желтую, как сера, подливку и подарила мне в общей сложности, наверное, штук двадцать сигарет; ее пудинг показался бы мне теперь невкусным, ее сигареты я не стал бы сейчас курить, но к сестре Кларе, уже давно покоящейся на монастырском кладбище, и к памяти об ее одутловатом лице и водянистых глазах, с грустью глядевших на нас, когда ей приходилось окончательно захлопывать окошко, я отношусь с большей нежностью, чем ко всем людям, с которыми мне довелось познакомиться, гуляя с Уллой: по глазам этих людей и по их рукам я читаю цены, которые мне пришлось бы им платить, и я стряхиваю с себя их очарование, мысленно разоблачаю их, стараюсь забыть аромат исходящий от этих людей, – снимаю с них все их показное достоинство, которое так дешево стоит. Встречаясь с ними, я бужу в себе волка, все еще дремлющего во мне, бужу голод, который научил меня разбираться в ценах: я слышу его рычание, когда, танцуя, кладу голову на плечо красивой девушки и вижу, как хорошенькие маленькие ручки, покоящиеся на моей руке и на моем плече, превращаются в когти, готовые вырвать у меня хлеб. Лишь очень немногие люди давали мне, ничего не требуя взамен: только отец, мать да еще иногда работницы с фабрики…