Алексей встряхнулся, – а ну ее к черту, дальше носа все равно ничего не увидишь. Снова стал глядеть на тихие дымы – то там, то сям поднимались они за плетнями, за голыми садами, над хатами, укутанными камышом и соломой. Мужики приготовились тепло прожить зиму. Ну, и правы. Красная Армия не через неделю, через две будет здесь. Как это так – не видно конца гражданской войне? Что Семен брешет! Кто еще сюда сунется? «Эх, Семен, Семен… Конечно, болтается на миноноске в Каспийском море, ему кровь глаза и застилает…»

Все же у Алексея неясно было на душе. Вытащил было кисет, – тьфу ты, черт, бумаги нет… Этим летом один фельдшер рассказывал, что в махновской армии много нервных, – с виду человек здоров, полпуда каши осилит, а нервы у него, как кошачьи кишки на скрипке. «Ладно, нервы, – проворчал Алексей, – раньше мы о них и не слыхивали». Он подошел к одиноко торчащей обгорелой печной трубе, попробовал ее раскачать, – крепка ли? Навалился плечом, и она качнулась… «То-то, нервы…»

Алексей поселился с Катей и Матреной у родственницы, вдовы. Было у нее тесно и неудобно. Матрена побелила печь, смазала серой глиной земляной пол, занавесила кружевцами подслеповатые окошечки. Алексей купил муки, картошки и достаточно фуражу для лошадей – у кого воз, у кого два. Он ни с кем не торговался, денег не жалел и даже, если очень просили, давал немножко соли, что было дороже золота. Он знал, что односельчане его деньги считают легкими и три воза добра и пять голов коней долго не простят ему.

Труднее было уломать односельчан относительно постройки дома. Он надумал снести флигель в княжеской усадьбе, которая стояла, разоренная и брошенная, за голым парком на горе. В барском доме ничего не осталось – одни выбитые окна зияли между облупившимися колоннами. Флигель же, где жил управляющий, был цел. Его нетрудно разобрать и перенести на пепелище.

Но мужички все еще чего-то боялись. В селе не было никакой власти, – гетманскую изгнали, петлюровская кое-как держалась только в городах, красная еще не пришла. Без власти, может быть, с непривычки, было все-таки страшновато: как бы кто потом не спросил. Решили избрать старосту. Но в старосты никто не захотел идти, – богатые и умные только махали рукой: «Да что вы, да зачем мне это надо…» Поставить на эту должность бобыля какого-нибудь, которому терять нечего, – не хотелось. С советской стороны шел слух про этих бобылей, что из смирных становятся они – ой, какие бойкие.

Подходящего человека нашли бабы, – одна надоумила другую, и защебетали по всему селу, что старостой сам бог велел выбирать деда Афанасия. Этот дед жил на покое при двух своих снохах (сыновей его убили в германскую войну), в поле не работал, смотрел за птицей да вокруг дома и покрикивал на снох. Старик был мелочный, придирчивый. В незапамятные времена служил при генерале Скобелеве.

Дед Афанасий сразу согласился быть старостой: «Спасибо, почтили меня, но уж не отступайтесь – слухать себя заставлю». С седой бородой, расчесанной по-скобелевски на две стороны, в подпоясанном низко кожухе, с высокой ореховой палкой ходил он по селу и высматривал – к чему бы придраться.

Алексей, встречая его, каждый раз снимал шапку и почтительно кланялся. Дед Афанасий, навалив на глаза страшенные брови, спрашивал:

– Ну, что тебе?

– Ничего, спасибо, Афанасий Афанасьевич, все на том же месте горюю.

– С мужиками все не можешь поладить?

– Одна надежда на вас, Афанасий Афанасьевич… Зашли бы когда-нибудь…

– Не много ли тебе чести будет, а?

Алексей все же заманил Афанасия Афанасьевича: послал Матрену к его снохам – купить гуся пожирнее да сказать, что завтра, мол, справляем именины, звать никого не зовем, – тесно, а добрым людям рады. Дед Афанасий был к тому же любопытен. Едва зимние сумерки заволокли село, он пришел на именины в жарко натопленную хату, с половичком от порога до богато накрытого стола. Повсюду жгли лучину или сальные фитили в консервных жестянках, – здесь над столом горела керосиновая лампа.

Дед Афанасий вошел суров, как и подобает власти, и, снимая шапку, увидел красавицу Матрену – с поджатыми губами, с черными недобрыми глазами, и – эту, другую, про которую в селе ходили всякие разговоры, именинницу, тоже красивую женщину. Обе, и Матрена и Катя, были одеты в городские платья, одна – в красное, другая – в черное. Дед Афанасий размотал шарф, стащил кожух и быстро сбил бороду на обе стороны.

– Ну, – сказал он польщенно, – приятному обществу мое почтение.

Вчетвером сели за стол. Алексей из-под лавки достал бутылку николаевской водки. Начался приятный разговор.

– Афанасий Афанасьевич, именинница наша, будьте знакомы, – моя невеста, любите и жалуйте.

– Вот как? Будем, будем жаловать, женщины ласку любят. А из каких она?

Алексей ответил:

– Офицерская вдова. У ее покойного мужа служил я вестовым…

– Вот как!.. – Дед все удивлялся, – было чего потом рассказать бабам. Ему и самому захотелось хвастнуть. – Когда я Георгия получил под Плевной, генерал Скобелев меня определил при себе – вестовым… Под ядра, пули посылал… Скажет, бывало: «Скачи, Афонька…» Ах, любил меня!.. Значит, невеста ваша благородного звания. Трудновато ей будет на деревенской работе…

– Деревенская работа не по ней, Афанасий Афанасьевич. Слава богу, достатка у нас найдется на рабочие руки…

– Само собой… Ну что ж, выпьем за здоровье невесты, горьким за сладкое. – Выпив, дед крякал, шибко ладонью ерошил желтоватые усы. – Вот мои снохи пятипудовые мешки таскают. А в первое время, как мужьев угнали на войну, пришлось, дурам, взяться за мужицкую работу: «Ой, спинушку развалило, – стонут, – ой, рученьки, ноженьки!» Умора! – Дед вдруг засмеялся глупым смехом. – А я с бабами лажу…Меня генерал Скобелев так и прозвал: Афонька – бабий король…

Матрена порывисто встала, скрывая смех, пошла за занавеску к печи – доставать жареного гуся. Катя, не поднимая глаз, сидела – тихая, скромная. Алексей, наливая, сказал душевно:

– Не то нам горько и обидно, Афанасий Афанасьевич. Я бы хоть завтра свадьбу сыграл, да разве могу я устроить молодую жену в такой конуре? Она с Матреной на коечке теснится, я на голом полу сплю… Обидно – сельский мир к нам, как к чужим… Чего они уперлись? Этот флигель без толку стоит на отшибе. Случаем только его ведь и не сожгли. Кому он нужен? Ждут, что князь сюда опять вернется да их поблагодарит?

– Есть такое соображение, – сказал дед Афанасий, разламывая гусячью ногу.

– Черт сюда скорее вернется, чем помещик… Ну, ладно… Этот флигель я покупаю у общества, я за все отвечаю… (Матрена зыркнула глазами на Алексея, он стукнул по столу.) Покупаю! Я – человек нетерпеливый… Эх, да что там… Ради такой встречи, – Матрена, достань у меня под подушкой в тряпице одна вещь завернута. (Матрена, сдвинув брови, затрясла головой.) Подай, подай, не жалей. Жальчее жизни ничего нет.

Матрена подала. Алексей развернул тряпочку, вынул вороненые часы с боем и со стальной цепочкой. Потряс их, приложил к уху.

– Случаем достались, как будто знал – для кого доставал. Носите их на здоровье, Афанасий Афанасьевич.

– Что же, ты мне взятку даешь? – сурово спросил дед Афанасий, и все-таки рука у него задрожала, когда Алексей положил ему часы на ладонь.

– Не обижайте нас, Афанасий Афанасьевич, дарим от сердца… У меня десятка два этой чепухи, Матрена все на спирт выменивала. А эти, – в них то дорого, что с боем. Чем вам под утро слушать петухов, пружинку эту нажали, – бьют; валенки надевайте, идите смотреть скотину…

– Ах, – сказал дед Афанасий и разинул рот с редкими зубами, – ах, бабенок моих будить!.. Теперь они у меня не проспят, толстомясые.

Дед замотал шарфом жилистую шею, пошатываясь, надел кожух и ушел. Матрена, подвернув огонь в лампе, вместе с Катей убирала за занавеской посуду. Алексей сидел у стола.

– Николаевская это, что ли, крепка, или не пил я давно, – проговорил он глухим голосом. – Матрена, пошла бы ты скотину взглянуть.