Неожиданно для него Телегин спросил:

– А где же ваша труппа?

– Рядом, в теплушке с декорациями. Робеспьер – на паровозе, – артист Тинский, слыхали, конечно, лучший Робеспьер в республике… Это уже будьте покойны: спирт он из-под земли достанет, – гений! – сейчас же садится на паровоз, и мы едем спокойно. Так как же, товарищ военный, – закусим? – не откажите…

– Да уж, пожалуй, не откажусь.

– Очень обяжете. – Башкин-Раздорский шарил по мешкам, кряхтя и шепча: «Куда, ну куда ее засунул…» В руку Телегину попало яичко, кусок колбасы, сухарь. – Отыграем в Энске и – в Москву… Спасибо, – поцыганили! На Неглинном проезде, в доме номер пять, во дворе, один армянин устроил закусочную, – гений! Сосиски, поджарки, все, что хотите. Милиция каждый день – обыск. В чем дело? – ото всех посетителей пахнет спиртом. Обыскивают и спирт найти не могут, и не найдут… У него бидон – на четвертом этаже, на чердаке, и присоединен к пустой водопроводной трубе. А внизу – в закусочной – раковина и обыкновенный кран. Открываете кран, наливаете себе стопочку спирту, и вы дома.

С наслаждением жуя колбасу и чувствуя умиление от глотка спирта, Телегин сказал ему:

– Я вам постараюсь предоставить все удобства, отдохните, прорепетируйте не торопясь, – и уж дайте нам хороший спектакль. В Энске вы будете моими гостями, я командир бригады…

– У-у-у-у, – тихо затянул Башкин-Раздорский, – так вот вы кто… А я-то все время смотрел на вас, – ох, думаю, вот она, моя смерть! Напустили вы страху! – говорю, говорю и сам не понимаю, – почему я еще не под откосом… Голубчик, сыграем мы вам, сыграем от души, для себя, по-актерски.

Телегин с вещевым мешком вылез из теплушки. Разбитый керосиновый фонарь едва освещал на перроне несколько человек военных.

– Здравствуйте, товарищи, – сказал Иван Ильич, подходя к ним. – Поджидаете комбрига? Так это я, Телегин. Извините, что в таком виде…

Пожимая им руки, он с удивлением взглянул на одного – седого, небольшого роста, сухого, строгого, с хорошей выправкой… Когда шли через вокзал на темную площадь, он еще раз покосился на него через плечо, но лица так и не разобрал. Ивана Ильича усадили в пролетку, и он долго ехал по непроглядному полю, где пахло свалками. У какого-то длинного дома, похожего на сарай с высокой крышей, остановились. Здесь Ивану Ильичу была приготовлена комната, только что выбеленная и пустая. На подоконнике горела свеча и стояла тарелка с едой, прикрытая тарелкой. Он бросил мешок на пол, снял гимнастерку, потянулся и, сев на чисто постеленную койку, начал стаскивать запачканные мелом сапоги.

В дверь тихо постучали. «Надо бы сразу задуть свечку, пойдут теперь разговоры, черт, ведь пятый час…» – с досадой подумал он и ответил:

– Да, войдите…

Быстро вошел тот самый, небольшого роста, седой военный, притворил за собой дверь и коротким движением поднял прямую ладонь к виску.

Телегин, наступив каблуком на до половины стянутый сапог, так и остановился, уставился на этого двойника…

– Простите, товарищ, – сказал он, – на перроне не совсем ловко вышло, но я уж решил представления, вообще дела отложить до завтра… Если не ошибаюсь, вы мой начальник штаба?

Военный, продолжавший стоять у двери, ответил коротко:

– Так точно…

– Простите, ваша фамилия?

– Рощин, Вадим Петрович.

Телегин начал беспомощно оглядываться. Раскрыл рот и несколько раз заглотал воздуху.

– Ага… Значит… – Лицо его задрожало, и он – уже шепотом: – Вадим?

– Да.

– Понимаю, понимаю… Очень странно… Ты – у нас, мой начальник штаба… Господи помилуй!

Рощин сказал все так же твердо, сухо:

– Иван, я решил теперь же поговорить с тобой, чтобы не создавать для тебя завтра неловкости.

– Ага… Поговорить…

Иван Ильич быстро натянул полуснятый сапог, поднял с пола и начал надевать гимнастерку, Вадим Петрович, опустив лоб, следил за его движениями, как будто наблюдая, без нетерпения, без волнения.

– Боюсь, Вадим, что мы несколько не поймем друг друга.

– Поймем…

– Ты умный человек, да, да… Я горячо тебя любил, Вадим… Я помню прошлогоднюю встречу на ростовском вокзале… Ты проявил большое великодушие… У тебя всегда было горячее сердце… Ах, боже мой, боже мой…

Он подтягивал пояс, вертел пуговицы, шарил в карманах – то ли от величайшей растерянности, то ли чтобы как-нибудь оттянуть неизбежность тяжелого разговора…

– Ты, очевидно, рассчитываешь, что мы поменялись местами, и я, в свою очередь, должен проявить большое чувство… Есть оно у меня к тебе, очень большое чувство… Так мы были связаны, как никто на свете… Ну, вот… Вадим, что ты здесь делаешь? Зачем ты здесь? Расскажи…

– Для этого я и пришел, Иван…

– Очень хорошо… Если ты рассчитываешь, что я могу что-то покрыть… Ты умный человек, – условимся: я ничего не могу для тебя сделать… Тут в корне мы с тобой разойдемся…

Телегин нахмурился и отводил глаза от Рощина. А Вадим Петрович слушал и улыбался.

– Ты что-то затеял… Ну, понятно, что… И слух о твоей смерти, очевидно, входит в этот план… Рассказывай, но предупреждаю – я тебя арестую… Ах, как это все так…

Телегин безнадежно – и на него, и на себя, и на всю теперь сломанную жизнь свою – махнул рукой. Вадим Петрович стремительно подошел, обнял его и крепко поцеловал в губы.

– Иван, хороший ты человек… Простая душа… Рад видеть тебя таким… Люблю. Сядем. – И он потянул упирающегося Телегина к койке. – Да не упирайся ты. Я не контрразведчик, не тайный агент… Успокойся, – я с декабря месяца в Красной Армии.

Иван Ильич, еще не совсем опомнясь от своего решения, которое потрясло его до самых потрохов, и еще сомневаясь и уже веря, глядел в темно-загорелое, жесткое и вместе нежное лицо Вадима Петровича, в черные, умные, сухие глаза его. Сели на койку, не выпуская рук друг друга. Вадим Петрович начал рассказывать о всем том, что привело его на эту сторону, – домой, на родину.

В самом начале рассказа Телегин перебил его:

– А где Катя, – жива она, здорова, где она сейчас?

– Я надеюсь, что Катя сейчас в Москве… Мы опять разминулись с ней, – в Киев я попал слишком поздно, перед самой эвакуацией… Но я нашел ее след…

– Но она знает, что ты жив и ты у нас?..

– Нет… Это и сводит меня с ума…

19

Прошло два месяца.

Наступление армий генерала Деникина остановить не удалось. Колчак, верховный правитель России, с последним отчаянным усилием нажимал на Урал. В Прибалтике горе-злосчастье взгромоздилось на плечи Седьмой Красной армии, отступавшей по непролазной грязи от генерала Юденича, теряя и Псков, и Лугу, и Гатчину, и генерал уже отдал приказ по войскам: «Ворваться в Петроград…»

Советская республика была начисто отрезана от хлеба и топлива. Транспорта едва хватало для перевозки войск и огнеприпасов. Октябрьское небо плакало над русской землей, над голодными и цепенеющими городами, где жизнь тлела в ожидании еще более безнадежной зимы, над недымившими заводскими трубами и опустевшими цехами, откуда рабочие разбрелись по всем фронтам, над кладбищами паровозов и разбитых вагонов, над стародревней тишиной соломенных деревень, где осталось мало мужиков, и снова, как в дедовские времена, зажигалась лучина и уже постукивал, поскрипывал кое-где домодельный ткацкий станок.

В это ненастное время генерал Мамонтов опять, во второй раз, прорвался через красный фронт и, громя тылы и разрывая все коммуникации, пошел со своим казачьим корпусом в глубокий рейд.

Над потрепанной картой, подклеенной слюнями, сидели Телегин, Рощин и комиссар Чесноков, новый человек (недавно присланный в бригаду на место их комиссара, заболевшего сыпняком), москвич, рабочий, надорвавший здоровье на царской каторге, истощенный голодом и раньше времени состарившийся. Поглаживая залысый лоб, точно у него болело над бровью, он в десятый раз перечитывал очередной оперативный приказ главкома.