По обычаю, не написанному в уставе, в бригаде было два суда: официальный – трибунальский и неофициальный – товарищеский. Провинившегося бойца, – сплоховал ли в бою, не подчинился ли приказу, или дрогнула рука на чужое добро, – судил трибунал. А помимо трибунала, в особых случаях, бойцы сами судили виновных. Собирались где-нибудь подальше от глаз, в сумерках, и начинали свой суд над этим человеком. И случалось так, что трибунал, принимая во внимание то-то и то-то, оправдает, а товарищеский суд рассудит суровее, и человек пропадал, и не у кого было допроситься об его участи.

По новому и опять-таки ни в каких полевых уставах еще не написанному правилу был построен боевой порядок. Эскадрон разворачивался для атаки лавой в два ряда. Впереди шли опытные рубаки с тяжелой рукой, обычно кавалеристы старой службы, – бывали у них такие удары, что вражеский конь уносил на себе одну нижнюю половину хозяйского туловища. За ними скакали меткие стрелки с наганами и карабинами, каждый охраняя в бою своего переднего. Передние, под завесой огня товарищей, смело и без оглядки врезались с клинками в противника, и еще не было случая, чтобы вражеская конница, даже вдвое и втрое сильнейшая численностью, могла выдержать такую, слитую из отдельных осмысленных звеньев сосредоточенную атаку буденновцев.

Хутор горел во многих местах. Валил дым среди скученных крыш, выбивалось пламя, выбрасывая под низко летящие облака искры и клочья пылающей соломы. Голуби, кружась, падали в огонь. По хлевам мычала скотина. Разломав плетень, вырвался племенной бык и с ревом носился по улице. Женщины с детьми на руках выбегали из горящих хат, ища – куда им скрыться. Со стороны станицы, из-за холмов, била и била казачья артиллерия…

В середине дня оттуда показались первые цепи пластунов, редкими точечками на большом протяжении, намереваясь охватить и окружить горящий хутор и загнать в огонь качалинский полк, сидевший в наспех вырытых окопах. Они начинались от кузницы – с краю хутора, тянулись по берегу пруда, где гранатами был взорван лед, и загибали к ветряной мельнице на кургане.

Вдоль окопов ехали верхами Телегин и Иван Гора, за ними – вестовой комиссара Агриппина, в заломленной, как она переняла это от казаков, барашковой шапке. Около отделения, сидевшего по пояс в узенькой канавке, нахохлившись под такой погодой, или около пулеметного расчета останавливались: Иван Ильич – румяный, с веселыми глазами, Иван Гора – потемневший и спавший в лице от ночных переживаний, но теперь успокоившийся, когда ясна стала обстановка. Телегин поправлялся в седле, рукой в перчатке проводил по губам будто для того, чтобы согнать с них улыбку, и говорил, выгадывая тишину среди грохота разрывов:

– Товарищи, вам представляется возможность нанести врагу кровавый урон. Стрелять без паники, спокойно, с выбором, – по пуле на человека: такой стрельбы мы с комиссаром ждем от вас. В штыковую контратаку переходить дружно, зло… Приказываю – не отступать ни при каких обстоятельствах.

Комиссар, Иван Гора, мотнув головой, вскрикивал:

– Да здравствует товарищ Ленин! Да похилится и позавалится мировой капитализм!

Сказав, ехали к следующей группе бойцов. Обогнув весь фронт, слезли с коней у ветряной мельницы. Разведка к этому времени установила, что за ночь в станицу вошли крупные силы казаков. По тому, как они очертя голову наступали, можно было понять, что появление на хуторе качалинского полка застало их врасплох при выполнении какого-то другого задания и что они, видимо, решили смести красных с пути одним ударом.

Под крышей мельницы свистел ветер, поскрипывали деревянные шестерни, домовито пахло мукой и мышами. Иван Гора, тяжело вздыхая, нет-нет да и высовывался между оторванными досками, поглядывая, не покажется ли в бурой степи на востоке Сергей Сергеевич. Телегин, кричавший внизу в телефон, взбежал по отвесной лесенке.

– Повторяем царицынскую операцию! – возбужденно проговорил он, поднимая бинокль.

– Какая, к черту, операция, окружены, как бараны… А я тебе говорю – убили его, ведь второй час.

– Сергея Сергеевича не так-то легко убить…

– Ты-то чего больно весел?..

– Драться надо весело, Иван Степанович.

Дым от горящей на гумнах соломы тянул низко над землей в сторону наступающих. Теперь можно было различить отдельные перебегающие фигуры. Передовые заставы, отстреливаясь, отошли к окопам. Весь фронт качалинского полка, опоясавший неправильной подковой горящий хутор, затаился.

– Ага! Ложатся! – крикнул Телегин. – Нервы не выдержали, желторотые! Смотри, смотри – ложатся цепи… Иван Степанович, беги, Христа ради, скажи посерьезнее, только бы не стрелять… Без моего приказа ни одного выстрела.

– Комиссар! – нарочно испуганно прикрикнул Байков. – Расчет по местам!

Расчет первого орудия: Байков, Задуйвитер, Гагин и Анисья – подносчица – поднялись и стали на места. Из-за глиняной стены обгоревшей хаты показался Иван Гора, на шаг позади него – Агриппина. Они шли к отделению, прикрывавшему батарею, Иван Гора начал говорить красноармейцам. Агриппина, вытянутая, как хлыст, стояла рядом с ним, держа в опущенной руке наган.

– …без особого приказа – строжайше – ни одного выстрела, – донесся напористый голос Ивана Горы. – Товарищи, предупреждаю, за ослушание – расстрел на месте…

Байков тряхнул бородой, поседевшей от капелек дождя:

– Братва, бойся этой девки с наганом, шлепнет – глазом не моргнет…

Анисья ответила:

– Зачем над ней смеешься? Агриппина правильный товарищ…

Иван Гора повернул к орудию, такой серьезный, что расчет замер. Агриппина шла, как привязанная, шаг в шаг – за мужем. Первое орудие стояло на невиданном сооружении из сколоченных досок, тележных колес, кругом валялись пилы, топоры, щепки. Иван Гора взглянул на эту диковину, – моргал, моргал, спросил:

– Это что ж такое?

– Наше изобретение, товарищ комиссар, – ответил Байков. – Вроде морской поворотной башни…

– Тележные колеса к чему?

– Для быстрого поворота орудия. Способная вещь…

– Так, так, так. – Иван Гора пошел дальше, Агриппина – вслед. Байков повел веком на нее.

– В одной с ней драматической труппе, товарищи, а комиссара не боюсь – ее боюсь… Глаза круглые, как у мыши, ну – никакой жалости… Эх, бабы, бабы, за что воюем!..

– Дарья Дмитриевна, отнес… На мельницу не пустили… Он сверху мне покивал: «Да неужто сама Дашенька пекла?» – «Сама, говорю, да жалко – холодные…» – «А я, говорит, холодные блины больше люблю… Передай ей тысячу поцелуев…»

– Это вы все сочинили.

– Ей-богу, нет… Происшествие слыхали? Наш-то Иванов, ну – врач, до того струсил, мальчишка, – рвота, колики… Комиссар рассвирепел: «Поправить ему нервы!» Приказал раздеть и у колодца облить водой… Слышите – верещит, третью бадью на него льют… Смеху-то! А ведь я тоже трус, Дарья Дмитриевна…

Даша, как в клетке, ходила от окна к двери в хате, где были разложены перевязочные средства и уже пахло карболкой и йодоформом. Кузьма Кузьмич вертелся около нее.

– Ко мне один сон привязался, чуть не каждую ночь вижу: в руках ружье, сердце трясется, как тряпочка, и я стреляю, я нажимаю изо всей силы эту самую собачку, и весь бы я так и влез в это проклятое ружье… А оно не то что стреляет, а вяло-вяло спускается курок, вялый дымишко ползет из дула, а тот – в кого стреляю – без лица, – никогда лица не вижу, – надвигается, ширится… Фу, какая гадость!..

– Почему так тихо? – спросила Даша, хрустнула пальцами и остановилась около окошка… Уже начинались ранние сумерки… Пожары отгорали. Разрывов и надрывающего посвиста снарядов больше не было слышно. Затихла ружейная стрельба. Казачьи цепи придвинулись, подползли, – они почти окружили хутор. Даша отвернулась от окна и опять заходила. – Будет много раненых. Как мы справимся?

– Комиссар пришлет Агриппину, это большая подмога. Слушайте, я у него и Анисью выпросил: «Ей, говорю, не место около пушки, из чистой романтики она – около пушки…» Так вот, мой сон, – что это такое?