Телегин посасывал трубочку. За последнее время он бросил вертеть собачьи ножки и пристрастился к трубочке, – ее подарил ему Латугин, добыв на разведке у белого офицера. Она оказалась утехой и успокоительным средством в тяжелые минуты, – а их за последнее время было хоть отбавляй, – и, если долго ее не чистить, уютно посвистывала, вроде как самовар на столе в ненастный вечер.
Вадим Петрович, которому с первого взгляда была ясна вся бесперспективная истерика приказа, ждал, когда комиссар кончит свои размышления над этим штабным сочинением; откинувшись к бревенчатой стене, он зло мерцал глазами из-за полуприкрытых век.
Сидели они на хуторе, где расположился полевой штаб бригады, верстах в десяти от фронта. В обоих полках, которые в августе принял Телегин, за два месяца не осталось и трех сотен бойцов, – присылаемые пополнения трудно было назвать бойцами. Главное командование формировало их наспех, преимущественно из дезертиров, вылавливая «зеленых» по городам и деревням, куда они теперь стали подаваться, глядя на осенние дожди. Без обработки и подготовки их кое-как спихивали в маршевые роты и везли на фронт, где они должны были выполнять боевые задания, четко осуществимые только в движении красного карандаша по трехверстной карте в торжественно тихом кабинете главкома.
– Не понимаю, – сказал комиссар Чесноков и посмотрел на листочек с обратной стороны, хотя там ничего не стояло. – Общего смысла не понимаю…
Рощин ответил:
– И понимать нечего: академический приказ по фронту. Главком скушал за завтраком парочку яичек, чашку какао, закурил хорошую папиросу, подошел к карте. Начальник штаба, только того и ожидая, чтобы в одно прекрасное утро, как сон, миновало проклятое наваждение, вытаскивает двумя пальцами красный флажок, изображающий 123-й полк нашей бригады, – по сводкам отдела кадров в две тысячи семьсот штыков, – и перекалывает его изящно на сто верст южнее: «Таким образом, заняв деревню Дерьмовку, мы создаем фланговую угрозу противнику…» Берет другой флажок, изображающий 39-й полк нашей бригады, – в две тысячи сто штыков по сводкам отдела кадров, – перекалывает его юго-восточнее на девяносто пять верст: «Таким образом, тридцать девятый лобовой атакой и так далее…» Главком через дымок щурит глаз на карту и соглашается, потому что все равно у начштаба за ночь все продумано, линии и стрелки аккуратно проведены красными и синими чернилами, и потому, – так ли переставляй флажки, эдак ли, – результат получается один: оживленная деятельность на фронте… Что и требуется…
– Ну, знаешь, – перебил Чесноков, качая большой лысой головой. – Это, брат, не критика, это уже злоба…
– Да, злоба… Почему я должен молчать, если я так думаю… И Телегин так думает, и бойцы наши так думают и так говорят.
Телегин, не вынимая трубочки изо рта, тяжело вздохнул. В душе комиссара поднималась горечь, сомнения, растерянность – все, что он старался подавлять в себе. За десять лет царской каторги не то чтобы он отстал от жизни, но уж слишком много в ней появилось сложного, – такие омуты – не приведи бог… Высветлившееся за годы страданий сердце его с трудом воспринимало недоверие к людям, борющимся на стороне революции. Он сразу начинал любить такого человека, а не раз оказывалось – человек-то затаившийся. Рощин потому и нравился ему, что был зол, прям и не боялся ни черта, хоть приставь ему пушку между глаз.
– Ну, а что ж такое особенное говорят бойцы? – спросил комиссар. – Скоро выдадим теплые ватники да валенки – другие пойдут разговоры. Кто болтает? Дезертиры болтают? Пробьет его дождем до костей да в брюхе пусто, вот и стучит зубами…
– Когда мы выдадим валенки и ватники? – спросил Рощин.
– В главном интендантстве мне твердо обещали… Накладную видел… Полторы тысячи гусей колотых обещали, сала полвагона…
– Жареных райских птиц не предлагали?
Комиссар только крякнул, ничего не ответил на это. Действительно, кроме обещаний да бумажонок, он ничего не мог предъявить в бригаду. Он ездил в Серпухов, и бранился по телефону, и перестал спать по ночам, шагая, по старой тюремной привычке, из угла в угол по избе… Что-то происходило непонятное, – всюду, куда толкался его здравый революционный смысл, вырастала загадочная преграда, в которой все путалось и все вязло.
– Ну, а что же все-таки они говорят?.. – спросил комиссар.
Рощин с яростью ткнул пальцем в приказ:
– Здесь сказано: силою двух рот занять деревню Митрофановку и хутор Дальний и удержать их. Деревню Митрофановку и хутор Дальний мы уже занимали однажды, согласно приказу главкома. И вылетели оттуда пулей. Совершенно то же самое повторится послезавтра, когда мы выполним то, что здесь написано.
– Отчего?
– Оттого… Эту позицию нельзя удержать, и мы не должны туда идти.
– Правильно, – кивнул трубкой Телегин.
– А мы пойдем, уложим сотню бойцов на этой операции, вклинимся в белый фронт, не имея никакой связи со своими, и, когда на нас нажмут справа и слева, немедленно выскочим из этого мешка, причем придется три раза переходить речку, где нас будут расстреливать на переправах, затем – ровное поле, где нас атакует конница, и – болото, где мы увязим половину телег.
– Позволь, в общем-то стратегическом плане для чего-нибудь нам нужны эта деревня и хутор…
– Нет… Взгляни на карту… Вот об этом и говорят бойцы – что ни смысла, ни цели, ни плана нет во всех наших операциях за последние два месяца… Топчемся на месте безо всякой перспективы, наносим бессмысленные удары, теряем людей, теряем веру в победу… Увидишь – сегодня ночью несколько десятков бойцов самовольно покинут фронт… А через месяц их привезут нам обратно… Что случилось, я спрашиваю, что происходит? Паралич!..
Похрипев трубочкой, Телегин сказал:
– Сегодня мне сообщили у нас в эскадроне, – откуда они, дьяволы, узнают? – Мамонтов будто бы опять прорвался через Дон и идет по нашим тылам.
Рощин схватил приказ, забегал по нем зрачками, бросил листочек и опять откинулся к стене.
– Очень возможно… Хотя здесь – ни намека…
В избу вошел дневальный, низенький бородатый дядька с грязным холщовым подсумком:
– Товарищ комбриг, вас лично требуют к телефону.
Телегин изумленно взглянул на комиссара, торопливо натянул шинель, вышел. Комиссар сказал, опять потирая лоб:
– Поверить тебе, Рощин, так – всю веру потеряешь. Что же получается? Измена, что ли, у нас?
– Ничего не предполагаю, не утверждаю. Но знаю, что дальше так воевать нельзя.
– Боевой приказ должен быть выполнен?
– Да, должен. Я его завтра и выполню…
Комиссар, подумав, усмехнулся:
– Смерти, что ли, ищешь?
– Это совершенно к делу не относится и меньше всего тебя касается… А кроме того, я не ищу смерти… Если бы ты к нам не вчера приехал, так знал бы, что полк этот приказ не захочет выполнить. А нужно, чтобы они его выполнили… Жизнь армии – в выполнении боевого приказа. Если этого нет, – развал, анархия, смерть… Я сам прочту приказ и поведу их в наступление… Считай эту операцию проверкой дисциплины… И на этом – кончим…
Вернулся Телегин, не вынимая рук из карманов шинели, – сел. Глаза у него были круглые.
– Товарищи, по фронту едет председатель Высшего военного совета. Через час будет у нас…
Прошел и час, и другой. Моросил дождь. Эскадрон в полном составе и комендантская команда стояли на линейке, на выгоне, за хутором. Каплями дождя убрались завившиеся конские гривы, расчесанные холки и поседевшие шинели конников. Лошади натоптали грязь под копытами. Лошади все больше походили на падаль, вытащенную из воды, – ребра наружу, мослаки торчат, губы отвисли… Командир эскадрона Иммерман, бывший поручик гусарского гродненского, круглолицый, с мальчишеским вздернутым носом, в отчаянии поглядывал на Телегина. Позор! И еще не хватало, – откуда-то явился большеногий грязный щенок и, полный благодушного любопытства, сел перед эскадроном.
Иммерман зашипел, замахал на него, щенок только насторожил уши, свернул голову набок. И вот неподалеку на бугре стоявший конный махальщик, торопливо колотя каблуками, повернул лошадь и тяжелым галопом, кидая грязью, поскакал к Телегину.