И как только он подошел к воротам усадьбы, увидел стоящую у ворот женщину, а рядом с ней задранные вверх детские головы, неотрывно на него глядящие. Он спросил управляющего, что это значит. Тот ответил ему, что это жена Тоиньо Землекопа и его шестеро детей. Диого Релвас пришел в ярость:
– Ты что, не передал, им мой приказ?
– Передал, хозяин.
– Ну и что же?
– Она все равно пришла…
– А он? Почему не пришел он?… Они же знают, что я не люблю подобные дела решать с бабами.
– Она сказала, что Тоиньо остался дома и плачет…
Землевладелец почувствовал толчок в груди.
– Нечего сказать – мужчина, остается дома плакать. – И опять пришел в ярость: – Почему же они не слушают моих приказаний? Они что, не понимают, что если я сделаю вид, будто ничего не произошло, и оставлю все, как было, то завтра другие будут ждать от меня того же? Я люблю всякий вопрос решать однажды.
Он смотрел в сторону ворот враждебно и видел силуэт стоящей там женщины.
– Раз сказано – и дело с концом… Что ты ей сказал? Управляющий стал говорить что-то очень невразумительное, разводя руками.
– У тебя что, языка нет?
– Сказал, что они должны оставить дом… Это самое! И вчера в пятый раз напомнил…
– А он? Говори, что он ответил?
– Что несчастен. Он родился в этом доме, в нем женился, в нем же у него появились дети. Знать бы, куда податься, мол, хозяин, может, простит его…
– Это ты меня просишь? – закричал Диого Релвас, грозно глядя на него.
– Все это – сказал он.
Тут землевладелец поспешно, точно за ним гнались, взялся за ручку двери, из которой вышел. Только с просьбами, только с просьбами! И даже сейчас, в такой момент! Потом он изменил свое намерение и направился в кабинет. У двери он повернулся к управляющему.
– Пусть она идет сюда… Что я могу сделать? Только без детей… Я не хочу их видеть. Кто-нибудь из вас пусть за ними присмотрит. Они надоедают мне даже в такой тяжелый для меня момент. Быстро, только быстро!
Он сел за конторку, делая вид, что перебирает бумаги. И тут же почувствовал, что жена Тоиньо уже здесь, но ждал, что она даст знать о своем присутствии. Он мысленно видел ее, закутанную в шаль с головой, но лица припомнить не мог. Она закашляла. И так как она молчала, он спросил, не поднимая головы:
– Есть здесь кто? Кто это?
– Это я, хозяин…
– Кто ты?
– Жена Тоиньо…
– Какого Тоиньо?
– Тоиньо Землекопа…
– Ты пришла поговорить со мной?
– Если хозяин разрешит…
– Можешь войти. Подойди ближе, быстрее!
Женщина хотела было побежать, но, увидев ковер, испугалась и оторопела. Ступая по нему, она глядела то на ковер, то на свои ноги, которые, казалось, утопали в мягкой пыли.
– Что, Мануэл не дал вам указаний?
– Дал, хозяин. Он все время говорит…
– А вы не понимаете?
Она опустила голову, боясь что-либо произнести.
– Отвечай.
– Мы понимаем приказы, сеньор. Это ведь обычные законы, да, мы знаем. Но мы не виноваты…
– А я тем более.
– Да, хозяин. Хозяин Диого ни в чем не виноват. Так и надо.
– Что так и надо?
– Мы должны оставить дом…
– Ну так почему же ты пришла?
– Чтобы просить вас разрешить нам остаться… Нас же больше никто не возьмет, никто, это так, ваша милость, я точно знаю.
Он поднял глаза на женщину, тронутый жесткими нотами ее голоса, который не смягчило даже горе. Но увидел только лихорадочно блестящие глаза и впившиеся в шаль пальцы.
– Ты неспособна понять… Сейчас я тоже мало что понимаю. Моя деревня для тех, кто у меня работает, это всем известно. Терпеть не могу беседовать с бабами обо всем этом. Твой муж болен?
– Он вроде бы умирает, хозяин. Плачет, и все…
– Потому пришла ты?…
– Я уже все слезы выплакала.
– Ладно!
Он подошел к окну, поднял занавеску и посмотрел во двор.
– Как я уже сказал, Алдебаран для тех, кто у меня работает. Я не хочу, чтобы у меня в деревне жили те, кто ни на что не способен. К тому же всем, кто здесь рождается – ведь вы рожаете десятками, – я дать работу не могу. Тебе понятно?!
– Я очень хотела избавиться от последнего… Но было поздно, я побоялась…
– Вот-вот… Как мне решать подобные дела?… После четвертого надо было остановиться. Вина-то твоя!
– Моя, синьор, моя. Вы все верно говорите, ваша милость… Но я пришла сказать… вот поэтому мой Тоиньо и плачет…я самого последнего… это девочка… подкинула этой ночью к двери приюта…
– Если это узнают, тебя арестуют.
– Ну и пусть, пусть все лучше, чем Тоиньо сделает еще одну… Я думаю он тронулся головой…
Только теперь Диого Релвас повернулся к ней и взглянул на нее в упор. Женщина была одета в черное.
– Кто у тебя умер?
– Никто… Нет-нет, никто. В трауре мы всегда…
Она разволновалась. Слезы навернулись на ее глаза, и она улыбнулась, словно слезы были не ее, а кого-то другого. Диого Релвас подошел к ней и принудил ее сесть.
– Не говори никому о том, что здесь было. Не говори, что со мной разговаривала. Как решить мне это дело? Сколько твоему старшему?
– Десять, ваша милость… Уже большой.
– Он в поле?
– Да, да, сеньор. Он с семи лет работает в поле…
– Тогда скажи мужу, чтобы больше его домой не брал. Он будет жить в поле. Я скажу управляющему, чтобы он подыскал ему постоянную работу помощника. А если есть еще семилетний или восьмилетний…
– Есть, мой Руй… Крестник барышни Эмилии Аделаиде…
– Пришли его сюда. Ну, а с четырьмя останешься в доме. Я скажу Таранте, чтобы тот определил его на конюшню.
Теперь уж женщина плакала безо всякого страха. И потянулась поцеловать его руку, но Диого Релвас уклонился, возможно из-за брезгливости.
– Оставь, пожалуйста, оставь. Иди…
И, не обращая на нее больше внимания, он широким шагом направился к двери. Потом обернулся:
– Молись за хозяина Антонио Лусио. Ты обязана ему, слышишь? Молись, мне это необходимо первый раз в жизни. Прощай!
Уже во дворе он кликнул Таранту и приказал подать экипаж. Он ехал в имение сына. Он торопился как можно скорее сменить дежурившего около него Мигела Жоана.
Глава XIX. Эмилия Аделаиде возвращается к своему дневнику
После сделанной мною записи: «Я поняла, и совершенно ясно, как будто увидела воочию, что мне не под силу больше выносить этот тихий ад», – я над дневником не склонялась.
Слово я не подбирала и написала «не склонялась», вместо того чтобы написать «не притрагивалась» или «не заглядывала», только потому, что возвращение к дневнику действительно чем-то похоже на то, когда стоишь на балконе и, свесившись с него, смотришь на проходящих под ним людей, включая себя самое, и все кажутся тебе незнакомыми. И мы сами – очень странно – меньше всего на себя походим. Дети мои подросли, и мне уже двадцать восемь лет; восемь лет назад умер Руй, и в день его смерти я решила, что никогда больше не буду рядом с отцом, сердцем рядом. Но не знаю, есть ли что-нибудь на свете, что бы менялось так же, как я. Есть животные, которые меняют цвет только затем, чтобы стать незаметными. Я же меняюсь, похоже, по совсем противоположным соображениям, меняюсь, чтобы быть заметной для его глаза, оставаясь прежней во всем, кроме чувств. Может, чувства мои – те же краски?
Да, но я снова взялась за свой дневник совсем по другой причине. Я собиралась назвать его кладбищем моих иллюзий и могла бы в одно и то же время сказать, что он – зеркало, в которое я смотрюсь с детства, но в котором мое собственное отражение мне не нравится.
Почему мне так хочется исповедоваться этой бумаге, будучи почти уверенной, что завтра она, эта бумага, или, вернее, это зеркало, отразит другое лицо, которое не будет моим или которое мне будет неприятно видеть? Подобные мелочи меня выводят из равновесия, и я подчас не знаю, чего хочу, но это только когда пишу, потому что в жизни я всегда точно знаю, что меня интересует, никогда не отступаю, предвижу каждую мелочь, никто меня не смущает и я не испытываю стыда за то, что делаю. Но вчера, когда я увидела Его на похоронах Антонио, бедный Антонио!
увидела, как достойно он держится, без единой слезинки, всем руководит, не забывает даже самую, казалось бы, пустяковую вещь, и потом, – когда в тот же вечер я шла за ним до Башни – Башни тайн моего детства, – слышала, как он кричал от боли, проклиная жизнь и смерть, вопрошая «за что», бросая вызов богу, наверное богу, я, я готова была упасть к его ногам и посвятить его во все, что со мной происходило и что я сделала сама за эти восемь лет вдовства, не знаю даже зачем: то ли для того, чтобы он меня осудил, то ли для того, чтобы простил и снял то наказание, которому сам же подверг.
До вчерашнего дня я смеялась над ним, когда намеревалась с кем-нибудь встретиться, это ведь было бесчестие, которое я готовила ему, ну, вроде бы брала грязь и бросала ему в лицо, одновременно держа его за руки, чтобы он не мог эту грязь смыть. Я сделала многое, да, многое: имела любовников, имею любовников, возможно, специально для того, чтобы досадить ему, а не для того, чтобы удовлетворить свою собственную страсть, которую за восемь лет я почувствовала лишь однажды и, как теперь мне кажется, совсем мне не свойственную. Я говорю, за восемь лет, имея в виду всю свою – жизнь, все свои двадцать восемь.
Влюбиться я была бы способна, только встретив такого мужчину, как он. Вот то, что я хотела сказать, снова взяв в руки зеркало-кладбище моего прошлого. Только такой мужчина, как он, был бы способен надо мной властвовать и заполнить всю мою жизнь, даже ту, что осталось бы мне прожить после его смерти. Никаких эмоций, совершенно спокойным голосом разговаривал он с нами после возвращения с кладбища. Только бледное, бледнее обычного, лицо, чуть дрожащее веко левого глаза и сжатые руки… Он еще раз напомнил нам, что состояние разделу не подлежит, так как он и мать сделали взаимное завещание друг другу, но что мы можем просить в разумных пределах часть своей доли, которая достанется каждому из нас после его смерти. И сказал, что все не так уж плохо, хотя, конечно, не так, как ему хотелось бы. Мигелу Жоану он приказал жениться в ближайшие четыре месяца, как самое большее, и поинтересовался, не собирается ли Мария до Пилар в монастырь. Он бы не хотел иметь в своем доме христовых невест. Она ему ответила (дай-то бог припомнить слово в слово, что она ему сказала): «Я еще не нашла себе того, кто был бы мне интересен. А так просто я замуж не пойду». Нет, не так.
«Я еще не встретила мужчину, который годился бы мне в мужья. Надеюсь встретить. А иначе я замуж не выйду».
И он ей ответил: «Не откладывай это дело в долгий ящик. Я хочу закрыть глаза, зная, что все вы – женаты или замужем».
Я уже была готова сказать: «живые или мертвые», но он ушел в музыкальную комнату. И больше в этот вечер мы его не видели. Ночь он провел в Башне и появился только на следующий день к завтраку, но позже обычного. За ночь он постарел.
Его голос все время звучит в моих ушах. Я попросила его посетить меня в моем имении, как только увидела его выходящим из дома, и он обещал приехать ко мне в Синтру с двумя детьми Антонио Лусио. «Ты уже знаешь, что у меня стало пять внуков и всем пятерым я теперь должен быть отцом?» – «Если Мария Луиза согласится вдовствовать», – ответила я ему. – «Андрадесы не так послушны, как Релвасы; во всяком случае, как Эмилия Аделаиде Релвас». Он задумался, услышав сказанные мною слова.