Фронт звал нас все громче. В деревушке, наполовину сожженной, бросились в глаза следы совсем недавнего боя. В кювете, вздыбившись, застыл подбитый немецкий танк, ствол его пушки навис над шоссе подобно шлагбауму. Яростно треща, горел дом с наличниками на окнах, с резным крылечком. Некому тушить. К нижней ступеньке крыльца приткнулся солдат в валенках, обшитых красной кожей, в теплой куртке и ушанке. Казалось, он спит.
За деревней, на обтаявшем холмике, — кучка немцев, взятых в плен. Я сошел с машины. Все долговязые парни, молодые, с отупелыми, странно одинаковыми лицами. Изодранные шинели. Сквозь прорехи белеют бинты.
— Сосунки, — сказал усатый военфельдшер, подходя к ним. — «Катюша» поцеловала слегка. Что, толковать с ними желаете? Бесполезно. Видите, обалдели, не смыслят.
Немцы стояли не двигаясь, молча.
— Сколько вам лет? — спросил я ближайшего.
Он не шевельнулся. «Живы ли они?» — мелькнула дикая мысль. Немец будто врос в землю, взгляд его водянистых глаз не выражал решительно ничего. Взгляд мертвеца.
«Ему не больше восемнадцати, — подумал я. — Верно, свеженький, из тыла и сразу под огонь «катюш». Надолго запомнит эту встречу».
В сумерки мы добрались до передовой части. Здесь снег еще не сошел: зарывшись в нем по ступицу, притаились маленькие, почти игрушечные, противотанковые пушки-«сорокапятки». С бугра просматривалось плоское поле, там маячили, тонули во мраке черные фигурки — уходящие гитлеровцы. «Сорокапятки» задорно глядели на них.
К нам подбежал длинноногий бородатый майор в расстегнутой куртке. На груди серебрился орден Александра Невского.
— Чем черт не шутит, — сказал майор. — Не ровен час, контратака.
— У них танки? — спросил я.
— Два. — Майор жадно затянулся папиросой. — В сущности, полтора, — поправился он. — Один мы кокнули, ковыляет кое-как.
Подошла Михальская.
— Поработаем, — сказала она.
— Антифрицы. — Майор оглядел нас с интересом. — Учтите, у них шестиствольный миномет.
Охапкин уже разворачивал звуковку. С вечера ударил мороз, дорога поскрипывала.
— Стоп! — крикнул Шабуров. Он соскочил на дорогу и шел рядом с машиной, держась за крыло.
Теперь она повернулась рупорами к противнику. Укрыться негде. Рядом, за обочиной, заросли, но туда не сунешься: снег слишком глубок.
— Я первая, — заявила Михальская и вошла в кузов. Затарахтел движок.
Рупоры грянули военный марш. Потом раздался голос Михальской, оглушающий, совсем чужой.
— Вы, наверное, уже слышали меня, — начала она. — Вы называете меня «небесной фрау». Я говорила вам с самолета. Я предупреждала вас, что и под Ленинградом вас ждет разгром. Вы тогда не верили. И вот вы убедились.
Вся ночь наполнилась ее голосом. Немцев не видно, их поглотила темнота. А может быть, их и нет вовсе? Оттуда ни выстрела, ни ракеты.
Охапкин что-то говорит мне. Его губы шевелятся.
— Удирают самосильно! — кричит он мне в самое ухо. — Не оглядываются.
— На что вы рассчитываете? — Звуковка грозно вопрошает молчащую ночь. — Бегство не спасет вас. Для вас нет спасительного рубежа.
Около меня приплясывает, дышит на руки Коля. Ноги его в новых сапогах скользят, он хватает меня за рукав.
— Блеск! — слышу я. — Видели у майора?… А что, орден Кутузова выше или нет?
— Выше, — отвечаю я, не задумываясь.
— Холодно! — Коля отпустил мой рукав. — Зима опять… Пойду в кабину.
Рупоры умолкли. Машина стала как будто меньше. Потемнела, начала сливаться с ночью. Острый щелчок дверцы — словно точка, звуковая точка после передачи.
— Бензин душит, — сказала Михальская. Она жадно вобрала в себя студеный воздух.
— До чего же тихо, — сказал я.
— Провалились они, что ли? — неспокойно откликнулся майор.
Его тянуло к нам. Словечко «антифрицы» он произносил без иронии. Он тревожился за нас, порывался помочь нам, подать совет.
Вдруг звуковка выделилась из мрака. Облака раздвинулись, показалась половинка луны с прозрачным, оттаявшим краешком. Отчетливее забелело снежное поле впереди, голое, враждебное. Гитлеровцев нет, они далеко.
— Вы сюда встаньте, — сказал майор Михальской. — В случае чего — в кювет.
— Тихо ведь, — ответил я, чтобы ободрить себя. На меня тоже действовала эта непонятная тишина. И ненужный свет луны. Сейчас моя очередь, движок уже остыл, кузов проветрен. Там, в кромешной тьме, копошится Шабуров.
— Включаю, — сказал он.
Я вошел и плотно захлопнул за собой дверцу. Движок встрепенулся, сонно разгорелась лампочка, соединенная с микрофоном.
Вещать из машины очень неудобно. Не только из-за паров бензина, выбрасываемых движком. Собственный голос не слышен, его топит рев репродукторов. Неудобно, а иногда жутко бывает здесь, в наглухо закупоренной машине, охваченной ночью, неизвестностью. С робким светлячком-лампочкой. А может быть, луна уже за тучей? Да, наверно, за тучей, ведь просвет был небольшой. Если так, то хорошо. А если нет? У немцев шестиствольный миномет, и им нетрудно, в сущности, засечь нас по звуку, накрыть нас.
— Внимание, внимание! — начал я. — Даем вести с фронта.
Я читаю сводку. Я чувствую, как движутся мои губы, ощущаю мускулы гортани, давление воздуха, но голоса, моего голоса, точно не существует. Грохочет другой голос. Он бьет в уши, он сжимает голову, как тяжелый шлем. Он разливается необъятным океаном, и я на дне этого океана.
Сводка закончена. Тихо, по-прежнему тихо. Лампочка меркнет, я отодвигаю штору. Да, луна спряталась. Теперь листовку о преступлениях фашистов. О сожженных заживо в Титовке, о пытках, об издевательствах над советскими людьми.
— Палачи не уйдут от расплаты! — грозит, сотрясаясь, звуковка.
Внезапно микрофон выпадает из пальцев, я уже не сижу на ларе, я на полу. Какая-то сила отчаянно трясет звуковку, словно налетел ураган. По инерции я еще произношу слова, отпечатавшиеся в памяти, но рупоры наверху молчат.
В ту же секунду я очутился на улице. Как это произошло, не знаю, очевидно меня вытолкнул Шабуров. Дорога безлюдна. Где Михальская? Где майор?
Отвратительный вой заставил пригнуться, кинуться к кювету. Шабуров дернул меня за плечо, я упал и растянулся в кювете, на ломком снегу. Близко, в кустарнике, лопались мины.
Шестиствольный… «Это второй залп», — сообразил я. От первого умолкла звуковка. Я поднялся, сплевывая снег. Рядом вырос майор, потом, опираясь на него, встала Михальская.
Она побежала к машине. Звуковка дрожала, мотор жил. Охапкин, вероятно, пустил его в ход, как только миномет начал стрелять. Ох, отчаянный Колька! Первая пачка мин разорвалась за другой обочиной шоссе, звуковка наша заслонила тех, кто стоял у кювета и возле «сорокапяток». Осколки достались ей. Но это выяснилось потом. Я не заметил пробоин в борту, не успел заметить, так как Михальская рванула дверцу кабины и крикнула:
— В машину! Живо!
Звуковка понеслась на предельной скорости. Я глядел в окно. Дорога повернула, опоясывая холм. Лязгнули тормоза.
Мы с Шабуровым вышли. Со мной столкнулась Михальская. Она задыхалась.
— Надо вынести его, — сказала она.
Коля лежал в кабине. Он сполз с сиденья, ноги его подогнулись, голова откинулась на спину. Крови почти не было. Мы не сразу разглядели ее — она тоненькой струйкой сочилась из ранки на виске, едва приметной.
Мы вытащили Колю и внесли в кузов. Он застонал. Я развернул на полу матрац, и мы положили на него Колю.
— Вы с ним будете… — сказала мне Михальская. Она села за руль, за ней послушно пошел в кабину Шабуров.
Стало быть, Михальская вела машину. А мотор включил Коля, включил последним усилием, раненный…
Машину подбрасывало. Я придерживал голову Коли. Он опять застонал.
— Скоро, Коля, скоро, — сказал я, силясь увидеть в темноте его лицо. — Приедем в медсанбат, Быстрова тебе перевязку сделает…
Он не слышал меня. Нет, я не видел его лица, но знал, что мои слова раздаются в безучастной пустоте.
— Ерунда, Коля, — сказал я. — Царапина. Мы еще воевать будем, Коля. Нам до Берлина с тобой…