— Пропаганда, господин офицер, — подал голос шофер. — Она не может быть правдой.
Бойцы выкладывали из мешков бумаги. Конторские книги, синие и зеленые папки с орлами рейха, со свастикой. Документы мы оставили у себя. Пленных увели.
Весь остаток дня, трясясь в машине, я разбирал немецкие бумаги. Нам повезло. В наши руки попали бумаги второго батальона авиаполевой дивизии, того самого, в котором служил Фюрст.
«Дорогой Буб!» — бросилось мне в глаза. В особом конверте хранилась пачка писем, все они были адресованы Бубу и заканчивались неизменно: «Твой старый папа». Во многих местах чей-то красный карандаш подчеркнул машинописные строки. Резкая жирная черта выделяла несколько слов по-французски.
«Aide-toi et le ciel t'aidera», — прочел я. — «Помогай себе сам, тогда и небо тебе поможет».
Вот она, наконец, пословица, так заинтриговавшая нас! Да, конечно, та самая. «Креатуры» недаром навострили уши. «Старый папа» довольно ясно указывал сыну выход из войны.
Сначала я читал только подчеркнутое, выискивал самое нужное для нас, а потом все подряд. Нет, не только служебная обязанность приковала меня к этим письмам. В них было что-то еще.
«Мой дорогой Буб!
Меня крайне обрадовало, что вы отошли от Ленинграда и избежали окружения, которое лишило бы нас возможности получать от тебя известия. В то же время меня чрезвычайно печалит гибель твоих товарищей. Кстати, сообщи мне имя и адрес земляка Шенгеля из Букенома, дабы я мог выразить соболезнование его старикам. Ведь он был твоим другом!
Ты пишешь, что провел ночь в яме, из чего я заключил, что вы уже не располагаете землянками. О, если бы это была худшая из напастей!
Вчера нас. навестила тетя Аделаида. Ее Альф жив и здоров. Хорошо, что она обратилась в шведский Красный Крест. Чутье не обмануло ее. Шведы разыскали Альфа в английском лагере для военнопленных, куда он попал еще в прошлом. году из Африки. В связи с этим Аделаида утратила ореол германской женщины, матери-воина, и ее даже уволили из госпиталя. Это, разумеется, легче перенести, чем смерть сына. Ты, наверно, согласишься со мной.
О часах для тебя я помню. На моем столе листок с пометкой «Часы». Чтобы не потерять, я придавил его лампой, той лампой с совой, которая, помнишь, так пугала тебя в детстве. Вообще в наших комнатах все так, как было при тебе, но вид из окна… Боже мой, что стало с нашим городом! Шпиль старого Мюнстера еще стоит, но в собор уже было два прямых попадания: одно — в башню над романскими хорами, другое — в левый придел. Стекла из окон все вылетели. Здесь разрушения еще поправимые, в отличие от дворца принцев Роган. Его, по-видимому, не восстановить. Позавчера я прошел по улицам Старого города и ужаснулся. Дорогой мой, это нельзя описать. Площадь Гутенберга, средневековый Рыбный рынок, историческая лавка на Вороньем мосту — все превращено американскими бомбами в битый кирпич. Спрашиваешь себя: чего добиваются янки, во имя чего эта бессмысленная жестокость?
Тревоги у нас чуть не каждый день. Я стал осторожнее и теперь при звуке сирены отправляюсь в «Погребок героев» — милое название для кабачка, переделанного в бомбоубежище. Ты можешь себе представить твоего отца, — он сидит среди женщин, штопающих носки, среди детских колясок и правит черновики своего трактата об архитектуре Возрождения. Чудак, не правда ли? Но это и твои письма — единственное, что поддерживает меня.
Я, тетя Аделаида, твоя сестра Кетхен — мы все верим в твою смелость и находчивость. Верь и ты! Помогай себе сам, тогда и небо поможет тебе.
Твой старый папа».
«Страсбург» — стояло в верхнем углу каждого письма. И дата. А одно было на бланке «Доктор Гуго Ламберт».
Я не мог оторваться от писем, пока не прочел все. Они захватили меня, как книга, проникнутая сердечной теплотой. Или как знакомство с хорошим человеком. «Старый папа» бедняги Буба чем-то напомнил мне моего отца, умершего в первую блокадную зиму. Он тоже спускался в убежище с рукописью, работал до последнего дня.
Раньше я видел в своем воображении Буба, долговязого, близорукого юношу. Теперь рядом с ним возник сухощавый, быстрый старик с добрыми глазами. Мысленно я входил в страсбургскую квартиру, в кабинет ученого, где на столе стоит лампа в виде совы, мудрой ночной птицы. Книги в массивных шкафах за стеклом, запах книг, близкий мне с самых ранних лет.
«Старый папа» Буба, Гуго Ламберт, немецкий интеллигент с долей стойкого иронического иммунитета против фашистского бешенства. Один из тех немцев, которые всегда хотели мира, разумной и свободной жизни. Он посылал своего сына к нам. Он доверял его нам.
Но «креатуры» Фюрста следили. Документы подтверждали это.
Я прочел:
«Господину командиру 3-й роты
лейтенанту Отто Миттельбаху
Донесение
Настоящим имею честь сообщить, что солдат 2-го взвода Август Кадовски в разговоре с солдатом того же взвода Эмилем Цвеймюлем поносил фюрера и выражал желание перейти к красным, на что и подбивал упомянутого Цвеймюля. Данный Цвеймюль о сем заявил мне.
Унтер-офицер Курт Брок».
Поперек донесения командир нацарапал, разбрызгивая зеленые чернила: «Расстрелять».
Я насчитал трех казненных за попытку сдачи в плен. «Моральное состояние личного состава упало», — доносили «креатуры» Фюрста. Их много, батальон кишит соглядатаями.
Из одной бумажки я узнал, что во взводах для укрепления духа офицеры рассказывали о Фюрсте и других «выдающихся воинах дивизии».
Неплохая находка эти бумаги! Теперь мы знаем гораздо больше о событиях в авиаполевой.
Итак, существуют два Фюрста. Фюрст-легенда и подлинный Фюрст, размышляющий в офицерском бараке о Германии и о себе! Должен ли знать пленный, как ведет себя на той стороне его тень? Непременно!
Пока чинят мост, звуковка не сдвинется. А что, если?…
Да, повернуть, и немедленно на КП! Доложить майору — и в лагерь к Фюрсту.
— Можете, — разрешил Шабуров. — Я останусь.
7
Озерко, круглое как блюдце. На синем льду, почти на самой середине, чернела, тонула, затягиваясь шугой, каска.
Нам отвели каменное строение на берегу, облупленное, изрешеченное осколками. Солдат-связист с мотком проволоки на плече срывал со стены доску с изображением слона — эмблему немецкой части. Из распахнутой двери на дорожку, в лужи летели банки из-под консервов, из-под немецкой сапожной мази, тряпки…
— Майор у генерала, — сказала Михальская. — Ну-ка, помогайте, Саша!
Мы втроем — я, Коля и печатник Рыжов, тихий силач рязанец, — с грохотом вытаскиваем на улицу немецкие койки. Кидаем в печь немецкие книжонки с анекдотами, плоскими, как стоптанная подошва. Выметаем огрызки плотного, темно-серого немецкого хлеба. Выбрасываем выжатые тюбики с надписями: «Лосось», «Селедка» — хитроумный химический эрзац, пустые сигаретные коробки, бутылки из-под шнапса, из-под мозельвейна, из-под греческой мастики, болгарской ракии. Изгоняем дух немецкой казармы.
Михальская командует нами. Она показывает, как отмыть, как отскрести, где должен быть кабинет майора, куда поставить железный сундук с документами.
Помещение быстро преображается. Пучок сосновых веток в медной гильзе; кусок фанеры, прибитый к стене над кроватью; на столике — пестрая салфетка, чайник.
— Плохо, что нет майора, — говорю я Михальской. — Времени в обрез. Завтра обратно.
— Тогда спешите, Саша. — Лицо ее озабочено. — С майором я улажу.
Я заколебался.
— Что это значит, Саша? Вы забываете, что я старше вас по званию, — говорит она с улыбкой, но твердо. — Поезжайте в лагерь. Я вам раздобуду транспорт. Так уж и быть.
Она берет трубку. Да, «виллис» в политотделе есть. Папироса у Юлии Павловны погасла, я зажигаю спичку, но она отводит мою руку.
— Нет, нет, я сердита на вас, — сказала она с шутливым упреком.
Дом затрясся. Бомба с «мессершмитта» угодила в озерко, подняв фонтан воды и обломки льда. Я увидел это в окно. Каска на озере медленно перевернулась и утонула.