К счастью, зрителей было немного: у большинства приглашенных нашлись более важные дела.

Красный, в расстегнутом ватнике, Симаков носился от вышки к гостям и жаловался на воду, на оборудование, на всё решительно:

— Хоть сам дежурь день и ночь! Скважина капризная, а помощи я много вижу? Настоящей помощи?

Знакомая песня! Я снова увидел прежнего Симакова-студента, вспомнил, как он бил себя в грудь и возмущался, что ему — беспризорнику, сироте — никто не помогает.

Я не был в числе зрителей. О неудавшемся спектакле я узнал от товарищей. Многие жалели Симакова. Директор наш сказал:

— Сильно переживает, бедняга. Всю душу вложил.

Пятая буровая всё же оправдала надежды: воду откачали, просверлили еще несколько метров песчаника — и пошла нефть.

ОЧНАЯ СТАВКА

Да, это была очная ставка. И необычная. Но сперва надо сказать о мастере Загоруйко.

Загоруйко — один из лучших наших бурильщиков. Человек он молчаливый, замкнутый. Голос от застарелой простуды сипловатый, тихий. Чуть ли не к каждой фразе он прибавляет: «никаких зверей». Лет ему по паспорту пятьдесят, а на вид — не больше сорока. На войне он был шофёром, возил снаряды через замерзшую реку, под огнем немцев. В конце зимы его, тяжело раненного, вытащили из ледяной воды. В мае он вернулся на промысел — в солдатской гимнастерке, с орденом Славы, — и встал у буровой, хотя нога, поврежденная в колене, повиновалась неважно.

— Никаких зверей, — говорил он. — Выдержит.

Больше всех был рад ему Федор Матвеевич. С Загоруйко он подружился до войны, на Эмбе. С тех пор повелось так — дядя Федор ничего не решит, не посоветовавшись с Загоруйко. И Загоруйко, прежде чем взяться за какое-нибудь сложное дело, непременно обговорит всё с Федором Матвеевичем. Своеобразный технический совет образовали на промысле два мастера-бурильщика, и даже война не могла оторвать их друг от друга. Загоруйко в каждом письме спрашивал, как идет бурение. Дядя Федор подробно отвечал: мол, замучила вода, затопляет скважину. Проходит неделя, — и старый мастер развертывает очередное письмо-треугольник со штампом военной цензуры.

В час короткого отдыха, в землянке, сержант Загоруйко припоминал свой опыт борьбы с подземными наводнениями, давал советы, набрасывал чернильным карандашом схемы. «Алексашка помоложе, пограмотней», — говорил с уважением дядя Федор.

Работали они на разных участках промысла, встречались в перерыв, в столовой. Молча ели, потом, поднявшись на взгорок, ложились на жесткую степную траву, уже начинавшую желтеть от солнца. Федор Матвеевич сосал трубку. Загоруйко, выросший в старообрядческом селе, не курил.

Дядя Федор заметил: Загоруйко всё чаще заводит речь о Симакове. Чем так заинтересовал мастера новый начальник первого участка? Загоруйко не объяснял. Пройдет Симаков мимо, — мастер обернется и долго смотрит ему вслед.

— Симаков! Симаков! — загадочно повторял он, лежа на взгорке и жуя травинку. Казалось, фамилия эта удивила Загоруйко.

Когда при нем говорили о Симакове, мастер слушал, стараясь не пропустить ни слова, Федор Матвеевич — тот недолюбливал своего начальника. Плохой работник? Нет, этого не скажешь. Первый участок не назовешь отстающим.

— Шумит, колготится, — ввертывал дядя Федор клёновское словечко, означавшее чрезмерную суетливость. — Подумать можно, Аника-воин, герой. А для себя всё. К другим — задом.

В общем, отношение к Симакову установилось на промысле несколько насмешливое. Конечно, люди сразу раскусили мелкое честолюбие Симакова, его хвастливость и эгоизм. Над ним посмеивались, — одни сурово, другие добродушно. Работает всё-таки, надо отдать ему справедливость, неплохо!

Федор Матвеевич, знавший Симакова еще до войны, был строг к нему. И Загоруйко соглашался:

— Без отца, без матери вырос. Один — вот главное дело. Без семьи сердце у человека каменеет. Си-ма-ков!..

«Далась ему эта фамилия», — думал дядя Федор. Но он не требовал откровенности, — умел терпеливо ждать.

Однажды в перерыв они сидели на пригорке, и Загоруйко, повернувшись к дяде Федору, спокойно сказал:

— Матвеич! Мне с Симаковым потолковать надо.

— Да?

— Дело к нему. Серьезное.

— Какое дело, Алексаша?

— Трудное. Не знаю, как и взяться.

Матвеич ждал.

— Ты говоришь, матка шарманщику отдала его?

Со слов Симакова было известно: ребенком четырех лет привезла его мать в Алма-Ату на базар и отдала деду-шарманщику. Дед бросил мальчика или потерял, его подобрали и определили в детский дом. Чей он, откуда, малыш толком объяснить не мог. Симаков — фамилия воспитателя. Ее и дали ребенку. Эту историю Загоруйко знал, но теперь ему зачем-то понадобилось услышать ее снова, и со всеми подробностями, какие Матвеич мог припомнить.

— Чумаченко Настька, — сказал Загоруйко тихо, как бы про себя.

Матвеич не понял.

— Была такая в нашем селе. Отдала ребеночка на ярмарке, в Алма-Ате. Никаких зверей! Только не его.

— Не его?

— Нет.

— Этого тринадцати лет отдали. Отец, своими руками… Сам отослал от себя. К чужим людям…

Говорил Загоруйко не торопясь и как будто спокойно, только голос вдруг осекся, упал до шепота. Лица его Матвеич не видел: Загоруйко лежал на животе, подперев кулаком щеку, смотрел вниз, пальцы его выщипывали траву. Она не давалась, корни ее цепко впились в сухую, спекшуюся землю. «Словно волосы на себе рвал», — рассказывал мне Матвеич впоследствии.

— Тринадцати лет мальчишка, — продолжал Загоруйко. — Должен он отца помнить или нет? А?

Ошеломленный, слушал Федор Матвеевич, и не сразу до него дошло, что друг его говорит о себе, о своей отцовской боли.

Впервые Загоруйко открыл ему свое прошлое. Прошлое, о котором писал в автобиографии: «вырубил навек и убедительно прошу не разглашать». Кроме отдела кадров, мало кто знал, что он, Александр Загоруйко, в 1923 году был осужден на десять лет за то, что вместе с приятелем-кулаком поджег сено в соседней сельхозкоммуне. Сперва арестовали его сообщника. Предвидя разоблачение, чувствуя крах всего мира собственников, к которому и сам Загоруйко тогда принадлежал, он решил расстаться с сыном. Чтобы хоть на сыне-то не было пятна! Пусть считают, что Василий — беспризорник, не знающий ни отца, ни матери, как тот мальчонка, отданный шарманщику. Так наказал Загоруйко родственнику своей покойной жены, кустарю-фотографу Кумушкину. К нему, в город Кзыл-Орду, он и отослал сына на воспитание.

Загоруйко отбыл принудительные работы и, отпущенный досрочно через четыре года вместо десяти, вышел на волю со специальностью электромонтера и поступил на лесопилку в Архангельске. В Костроме он стал матросом речного флота, в Баку — бурильщиком, и к этому делу привязался душой. Имя его появилось на Доске почета, среди ударников. Шли годы. Прошлое свое Загоруйко стал вспоминать с удивлением и ужасом, — словно не он, другой кто-то шел поджигать… Пытался найти сына, но безуспешно: кустарь-фотограф умер, воспитанник его Василий исчез из Кзыл-Орды.

И вот нашел теперь…

— Забыл он меня, Матвеич? Или не хочет признать? — спрашивал Загоруйко с тоской. — Боится меня? А? Неужели я и теперь недостоин? Скажи!

Вот что мучило Загоруйко. Федор Матвеевич как мог ободрял его, советовал:

— Ты бы поговорил с ним.

— Да. Предположим, я поговорю. А если он отопрется? От страха возьмет да отопрется? Тогда что? Оставим мы это дело? Что же я врать буду людям, что от сына вестей не имею, а он тут, начальником участка? И тебя врать заставляю? А? Ведь не будешь ты врать, Матвеич.

— Не буду.

— Вот я и соображаю: с глазу на глаз, втихаря, разговор у нас, может, и не выйдет. Никаких зверей. При свидетелях надо.

Не знаю, почему, но Федор Матвеевич решил, что свидетелем должен быть я. Если бы он предупредил меня, я пригласил бы парторга.

Дядя Федор привел сперва Загоруйко, а потом с озабоченным видом отправился за Симаковым, который еще ничего не подозревал. Так состоялась встреча отца с сыном.