Так я оказался в интернате. Прощаясь со мной, тётя Варя суетливо бормотала, что этот — один из лучших, она узнавала — богатые шефы, питание великолепное, в каждой группе цветной телевизор. Почему-то она особенно упирала на телевизор.

Первые дни я вообще плохо понимал, что меня окружает. Точно я завёрнут в плотный серый полиэтилен, и сквозь него видно еле-еле. Тем более, что и не хочется никого видеть. Какие-то ребята вокруг, что-то делают, суетятся, бегают какието взрослые крикливые тётеньки. Регулярные завтраки-обедыполдники-ужины. Кормили здесь и в самом деле неплохо, но будь вместо котлет с рисом гнилая картошка — я бы, наверное, и не заметил. И насчёт цветных телевизоров тётя Варя не соврала — их тут и в самом деле было понатыкано. После ужина воспитательница торжественно, творя великое благодеяние, врубала в игровой ящик — и группа прилипала глазами к экрану. А я сидел позади всех и ждал, когда же разорвёт воздух резким звонком отбоя, и можно будет уткнуться лицом в подушку, и придёт тьма. Иногда снилась мама. Я ждал этих снов — и боялся, зная, что всё равно потом придётся проснуться.

Поначалу меня не трогали. Видимо, присматривались. Я сдуру решил, что так оно будет и дальше — полупрозрачная плёнка отчуждения, сон наяву и во сне — осколки той прежней, настоящей жизни. И это было бы здорово.

На следующей неделе начались неприятности. Как-то вдруг я обнаружил, что ко мне не обращаются по имени. В глаза говорят — «ты» или «эй». «Ну ты, гуляй отсюда», «Эй, закурить найдётся?». За глаза попросту называли «этот». После оказалось, что нашлось для меня и прозвище. Скверное прозвище — Глиста. Откуда оно взялось — я понять не мог, но иначе со мной уже и не заговаривали.

Я не мог понять, чем мешаю жить этим пацанам в нашей 7-й группе, почему вдруг я им не понравился? Ведь я же ничего от них не хочу, и делить мне с ними нечего. Но, однако же, утром, глотнув кофе, я чуть не подавился — кто-то круто намешал мне в стакан соли. Укрывшись после отбоя одеялом, я долго не понимал, что же мешает мне заснуть, что хрустит на простыне и покалывает кожу? Оказалось, снова соль. Я едва не чертыхнулся вслух — и принялся стряхивать её ладонью на пол, опасливо прислушиваясь к сонному дыханию соседей по палате. И дождался-таки, услышал из дальнего угла довольный смешок.

Потом в постели нашлась уже не соль, а иголка. Я не сдержался, выкрикнул в спёртый воздух — «Придурочные, да? Совсем озверели?». Из темноты мне посоветовали заткнуться, пока не получил по репе. И я заткнулся — что ещё остаётся, если не знаешь, кто именно делает тебе заподлянки?

Наконец настал день, который я, наверное, не забуду уже никогда. Всё началось утром, когда из туалета я вернулся в палату — заправлять кровать и ждать звонка на завтрак.

— Ну чё, Глиста, скучаешь? — раздалось над ухом. Я обернулся.

Рядом лыбился здоровый жирный парень — Васька Голошубов. Странно, мы были одного возраста, но по сравнению с Васькой я выглядел как засохший огрызок рядом со здоровенным, налившимся соками яблоком. Тогда я ещё не знал, что всё на свете относительно.

— Давай, потрудись на благо общества, — кивнул Голошубов в сторону своей койки. — Заправить. И живо. Об исполнении доложить.

Я недоуменно уставился на него. Это что, всерьёз? Я ему что, холоп, постели застилать? Может, шутка такая дебильная?

Васька скучающе взирал на меня.

— Ты что, это по правде? — выдавил я из разом пересохшего рта.

— Чё, больной? — хмыкнул Васька. — Сказано — исполняй, пока я добрый. А то накажу!

Вот, значит, как! Как в армии, значит? Я вспомнил, как родители года два назад говорили про какой-то фильм — кажется, он назывался «Конвоиры». Про то, как солдаты, почти отслужившие свой срок, издевались над парнишкойновобранцем. Да и по телеку про такие вещи иногда говорили. Мама, правда, всегда в этих случаях переключалась на другую программу, и лицо у неё делалось каким-то постаревшим. Значит, и здесь это «стариковство»? Я вдруг понял, что Голошубов в нашей группе основной. Всех держит. Ведь и раньше я краем глаза замечал всякие такие мелочи, только не брал в голову — не до того было. А он, выходит, ко мне приглядывался и понял, что пора обламывать. И обломает. Я же против него — всё равно что домашний кот для тигра. Задолбит как нечего делать. И что же, застилать теперь ему постель? А потом будет что-нибудь ещё. Стирать носки, отдавать свои полдники. Давать списывать задачки по алгебре, подставлять лоб под щелбаны…

— Пошёл в задницу! — неожиданно для себя выпалил я. — Перебьёшься! Твоя кровать — ты и застилай!

Я сам замер, удивляясь собственной смелости. Вообще-то я никогда ею не отличался. В школе у меня не было врагов, я и дрался-то в последний раз классе в третьем. И всё потому, что чувствовал момент, когда лучше отойти в сторону. А сейчас со мной творилось что-то странное.

— Ты чё, козёл, давно не получал? Чего лепишь-то? — прищурился Голошубов. Остальные пацаны замерли, ожидая развития событий. В их молчании чудилось мне что-то нехорошее.

— Что слышал! — беспомощно огрызнулся я.

— Что, мамка в детстве уронила в помойку?

— Ты вот что, — тихо сказал я. — Ты маму мою не трогай.

— А чего бы и не потрогать? — состроил он сальную гримаску.

— Заткнись, сволочь! — выкрикнул я сдавленным голосом, что есть силы сжимая кулаки — ногтями в ладонь, до крови.

— Ну-ка, Глиста, повтори по буквам… — хохотнул Васька.

Почему-то мне стало вдруг очень легко. Страх незаметно переплавился в какое-то дразнящее внутреннее жжение, и впервые за все эти бесцветные дни забрезжил передо мной какой-то смысл. Голошубов сильно ошибся, ляпнув насчёт мамы.

Я не стал повторять по буквам. Резко ударив его головой в живот, вцепился показавшимися вдруг чужими пальцами в пухлое Васькино горло. Тот, отшатнувшись, закричал неожиданно тонким, булькающим голосом. А я — я молча давил тёплую, до омерзения потную кожу. И в эти секунды мне было хорошо. Всё, что копилось во мне больше месяца, вся боль и отчаянье — разом вырвались на свободу.

Конечно, задушить этого борова было в принципе невозможно. Я же не какой-нибудь герой видашных боевиков Лю Сыянь. Но последний раз ногти стригли мне ещё в больнице, и с тех пор они отросли изрядно. Достаточно для того, чтобы разодрать мягонькую Васькину кожу, почувствовать, как заструилась по пальцам горячая кровь, и вдохнуть её острый, ржаво-солёный запах…

Я пришёл в себя лишь когда опомнившиеся пацаны растащили нас, и кто-то увёл Ваську в туалет — умывать. Оказалось, что я сижу на своей койке, и пацаны молча смотрят на меня. Ни по-доброму, ни по-злому, а с каким-то затаённым интересом. Я понял — они знают, чем всё это закончится.

— Зря ты рыпнулся, — негромко заметил Серёжка Селин, чернявый пацан-шестиклассник, наши койки стояли рядом, разделённые тумбочкой. — Это же такой кабан… Теперь он с тебя не слезет.

Я махнул рукой. Напряжение отпустило меня, мир снова завернулся в мутную плёнку, и Серёжкины слова сейчас доносились точно из телека, если приглушить звук.

Потом был резкий, словно иголкой в ухо, звонок на завтрак.

Я поднял голову. Был жаркий июль 2008-го года, гнилыми зубами торчали сложенные из некогда белого камня остатки монастырских стен, и имела место изрезанная инициалами лавочка, а на ней — одуревший от зноя поручик Бурьянов двадцати четырёх лет, которому часов через пять надлежит выполнить некую работу.

Это ж надо так углубиться, так выпасть из горячей действительности города Барсова! Хорошо хоть лавочка в тени, а то лишь теплового удара не хватало мне для полной симметрии. Ну что ж, спасибо древнему тополю, поделившемуся со мной своей тенью. Кстати, Серёжка Селин меня бы сейчас не понял. У него аллергия на всё, что угодно — на кошек, на мёд, на тополиный пух. В интернатские времена если уж мы с ним и забредали в какую-нибудь тополиную аллею, сбежав из опостылевших буро-салатовых стен, он ехидно замечал:

— Тополёчки вы мои, ща я вам устрою.