Он, кстати, узнал меня сразу. Что-то промелькнуло в его маленьких ледяных глазках — и с криком: «Какие люди! Лёха, ты прям как живой!» Вася полез обниматься.

От объятий голошубовских я осторожно уклонился, но пухлую окольцованную руку пожать всё же пришлось. Как-никак, одноклассники, одногруппники, однопалатники. Едва ли не однокамерники.

— Это дело подобает взбрызнуть, — уверенным хозяйским голосом изрёк Василий Андреевич и повлёк меня к стоящей на краю тротуара «Лодье». И я, к своему удивлению, поплёлся за ним. Проклятая интеллегентность вновь брала своё, не позволяя послать Голошубова туда, где ему самое место.

А развалившись на мягком кресле набирающей скорость «Лодьи», посылать Васю было уже не с руки.

Одногруппник привёз меня в «Предгорья», маленький уютный ресторанчик на стыке Победной Гряды и Лугового проспекта. Немедленно нарисовавшийся рядом лысоватый метрдотель без лишних вопросов устроил нам столик у окна, Вася что-то шепнул ему — и вскоре двое крепеньких парнишекофициантов натащили нам всякой гастрономической радости. Видимо, господина Голошубова здесь знали и уважали.

— Ты как, Лёха? Коньяк, водка? Распоряжайся.

— На твоё усмотрение, Вася, — пытаясь казаться увереннонебрежным, отвечал я.

— Тогда особый, шесть снежинок, из Анверских погребов, — велел Голошубов склонившемуся над ним официанту. Тот с поклоном убежал в сторонку.

Я всё не мог понять, зачем Васе это нужно. Ладно, встретил одноклассника, так не мог же он забыть, как лежал я, распластанный на кровати, а он, предвкушая близкое удовольствие, произносил перед замершей палатой назидательную речь. Или другое вспомнить. Вон, два золотых зуба посверкивают, а настоящими-то, природой данными, плевался уже спустя год после той жуткой октябрьской ночи, сидя на полу туалета и размазывая красные сопли по щекам. Да и после ему не раз от меня доставалось, и повод отлупить Голошубова всякий раз находился подозрительно легко. Победить грех злопамятности удалось мне много позже, да и удалось ли?

Но Вася, казалось, начисто забыл о печальном прошлом, он вроде бы искренне радовался встрече, вспоминал всякие корки интернатских времён, наших учителей и творимые над ними пакости. О настоящем говорил он куда более скупо, но всё же я понял, что держит Василий Андреевич сеть продуктовых магазинов, и не против расширить сферу интересов.

В тот раз выпили мы изрядно, хотя я и уклонялся как мог. Повезло Голошубову, встретился он мне в период между дежурствами, было время расслабиться. А заявись я на службу, мучимый похмельным синдромом, все сделали бы вид, что ничего не замечают, но в личном деле возникла бы соответствующая пометка, а образуйся таких пометок три — и пожалуйте в расчётную часть, получайте огрызок в зубы, выходного пособия не положено, лишь компенсация за негуляный отпуск, а дальше — широка страна моя родная. У нас в Управлении дело поставлено было жёстко. На службе — как стёклышко, ни духу ни запаху. В случае нарушений на чины не глядели.

Странно, Вася не подъезжал ко мне ни с какими просьбами или предложениями, казалось, вся пьянка проистекала единственно из желания вспомнить наше занимательное детство, и лишь когда мы, выползая из ресторана, грузились в «Лодью», он невнятно бормотнул:

— Ты, старик, зла на меня не держи… Ну, сам понимаешь, о чём я. Мелкий был и глупый. В таком вот, старик, разрезе.

Тон его вроде бы был искренним, даже если сделать поправку на пьяную сентиментальность. Да и не столь его пробрало, «Лодью»-то вёл он весьма уверенно, без излишней лихости, но и не плёлся в хвосте. Дорожная служба ни разу не тормознула нас. Впрочем, если бы это и случилось, Вася вряд ли дыхнул бы в трубочку. Он из тех, понимал я, кто умеет договариваться с людьми.

И лишь потом, спустя неделю, сообразил я, к чему Васино радушие, немалые траты в «Предгорье», да и убуханное на меня время. Наверняка заранее знал, где служу. Вот и завязал нужный контакт. Авось, пригодится когда-нибудь. Умным стал парнем Васька, чует, куда вложить капитал. И не кладёт все яйца в одну корзину.

Однако это оставалось не более чем гипотезой, и вполне могло оказаться по-другому: у Васи проснулась совесть, вот он, встретив одноклассника, и извиняется присущим ему способом. А где правда — я не знал, и оттого ныло у меня что-то внутри.

Это дело надо было прекращать. Я встал перед иконами, помолчал. Читать вечернее правило сейчас уже не стоило, сейчас мне был нужен ответ. Надо было сбросить всю шелуху, всё мелкое и пустое, и услышать в себе тишину. Божье слово произносится в молчании. И я ждал этого слова, не разжимая губ, я глядел на потемневшую икону, а Он глядел на меня оттуда, из невероятной дали — и молчал.

— Ну и как мне теперь быть, Господи? — шепнул я пересохшими губами. — Видишь, всё летит и рушится, я сам уже ничего не понимаю, что правильно, что нет. Я целовал твой крест и давал присягу. Да, не щадя живота своего. Как Андрюшка Зайцев, которому Адепты четыре часа вытягивали кишки. Специальными щипцами. Или Володька Чебрицын, угодивший на базальтовый стол Рыцарей. И знаешь, лучше бы я оказался на их месте. Я не боюсь ни боли, ни смерти, я всётаки верю, что там, за порогом, увижу Твоё лицо, хоть и сидит у меня внутри гадкое насекомое, но ведь есть же и свет, и я полагаюсь на молитвы Пречистой Твоей матери, они защитят меня на воздушных мытарствах. Но сейчас-то мне куда, Господи? Я давал присягу бороться со всеми проявлениями бесовства, но вот этот мальчик, Мишка, он же пока ещё твой, Господи, все мои предположения, что его окрутят сатанисты — так ведь это будет потом.

Я знаю, что будет, слишком много примеров тому, но сейчасто он чист. И его, значит, надо загнать в клетку, поломать ему жизнь, обречь на страдания? Они спасают, страдания, но почему именно я должен их причинить? Мир во зле лежит, и страдания и так будут, пока Ты не придёшь и не прекратишь всю эту нашу немощь и боль. Ты сам говорил — горе миру от соблазнов, но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит. А что приходит чрез меня? Что, если этот здешний батюшка прав, и мы, в Управлении нашем, только играем в спасателей веры? Что можем мы такого, чего не можешь Ты? Уж не гордыня ли руководит нами? Но как иначе? Молча смотреть, как лютует зло? В чём наша, нет, моя ошибка, Господи? Ты привёл меня сюда, именно меня, значит, есть тут какое-то Твоё желание обо мне, есть что-то, что я должен сделать для Тебя. Не потому, что инструкция обязывает, не потому, что люди советуют, а просто — Твоя воля. Я должен понять её, но как? Если Ты не отвечаешь мне, а время бежит, утром приедут за Мишкой, я сдам его с рук на руки — и всё, поезд ушёл?

Ответь, Господи, что я должен делать — и дай на это силы, потому что, скорее всего, окажется, что собственных-то сил мне и не хватит, мы все хотим совершать подвиги там, где что-то можем, играть на своём поле — а Ты посылаешь нас совсем в другую сторону, где мы слабы и жалки, где всё валится из рук, и нет ни сил, ни умения, а потом оказывается, что всё это какимто непостижимым образом находится — потому что даёшь их Ты. Дай и сейчас, Боже, помоги мне сейчас, вразуми, дай благодать Свою, чтобы решиться на то, что ещё мне не открыто, но я прошу Тебя — открой. И сделай за меня то, что у меня самого уж никак не получится. Господи, мне жалко этого пацана, я не хочу, не хочу отдавать его на страдания, ведь он — это как-будто я сам десять лет назад, Ты спас меня тогда, послал мне Григория Николаевича, Серёжку, так теперь Ты меня посылаешь к Мишке — зачем? Для того ли, чтобы отправить его на следствие? Это мог сделать кто угодно, незачем было посылать меня. Но вот — я здесь, и я — перед Твоим лицом, и доверяю всего себя Тебе. Ты любишь меня, и Мишку этого любишь так, как я даже и вообразить себе не могу. Ты за нас пошёл на крест, и Ты — можешь нас спасти. Поэтому пусть будет воля Твоя. А я — пойду туда, куда пошлёшь.

Я замолчал, и Он, на иконе, молчал тоже. Какая-то необыкновенная тишина сгустилась вокруг, и я вдруг понял, что в комнате я не один. Кто-то стоит рядом, и смотрит на меня. В полутьме Его глаза были не видны, но почему-то я знал, что сквозит в них неизбывная, неизмеримая ничем земным грусть.