Он выехал с глинистой колеи, свернул на местную дорогу Маджента – Милан и двинулся в сторону города на скорости двадцать километров в час; машину он вел одной рукой, потому что другую прижимал к пояснице; теперь от нее исходила не только боль, но и угроза потерять сознание и саму жизнь.

Его обгоняли другие машины, нетерпеливо сигналя, потому что он ехал слишком медленно; на обгоне каждый водитель оборачивался и отмечал, что за рулем мальчик, взрослый мальчик; в конце концов кто-нибудь, сообразив, что он действительно мальчик и не может иметь прав, остановится, остановит его, увидит, что он ранен и ему плохо, и отвезет его в больницу, а там уж вызовут полицию.

Все пути спасения, приходившие ему в голову, оканчивались полицией, а полиция – это значит Беккария, а в Беккарию он не хотел – уж лучше умереть. Уж лучше он умрет вот здесь на дороге, истекая кровью, только не в Беккарию.

Каролино тащился как черепаха и думал, у кого искать спасения; вдруг он заметил впереди знак стоянки. Осторожно съехал с дороги на песчаную площадку, называемую стоянкой, хотя там не было ни одной машины, – это его обрадовало, к тому же туман сгустился и солнце уже не проникало сквозь него, значит, здесь он найдет временное укрытие.

Прижимая руку к ране, он, ерзая, отодвинулся с водительского места. Подросток за рулем вызывает подозрения. А сидя на месте рядом с водительским, он всегда может сказать, что ждет папу. И стоило ему с удовлетворением подумать о том, что наконец-то он нашел укрытие на этой брошенной стоянке, где наверняка никто не останавливается, под завесой тумана, как его одолел сон; потеря крови и непроходящая боль нагоняли сонливость; со стороны могло показаться, что он без сознания, но это был лишь сон.

Он просыпался, когда по дороге, отчаянно сигналя, проезжал автобус или когда справа, за вонючим каналом (эта вонь проникала даже сквозь закрытые окна машины), проходил поезд, наполняя воздух яростным грохотом, от которого вибрировала вся малотиражка и он вместе с ней. Просыпаясь, он опять чувствовал боль в пояснице, стонал, приоткрывал глаза, пытаясь понять, на каком он свете; и ему это удавалось, он вспоминал, что находится на дороге, ведущей к Милану, что ранен ножом и что у него нет никакой надежды. Нет, он не боялся умереть: в четырнадцать лет еще не сознаешь, что смерть может прийти не к другим, а к тебе. Боялся он только возвращения в Беккарию – и не потому что там было так уж плохо, а из принципа и одновременно из слепого, необоснованного страха потерять свободу.

Потом он окончательно очнулся от болезненной дремоты, и опять началась пытка. Потеря крови привела к обезвоживанию организма, и его мучила жажда. Губы и язык пересохли, он ощущал жжение в желудке, однако понимал: в баре или в остерии сразу заметят, что он ранен, а это конец.

Он боролся с жаждой до темноты (интересно, который теперь час?), сопротивлялся, пока все внутренности не свело судорогой, а язык не раздулся так, что мешал ему дышать. Сам того не замечая, он начал хрипеть, в полном одиночестве, на забытой стоянке, посреди влажной миланской равнины, и вместе с миражем воды, текущей отовсюду: из кранов, водопадов, фонтанов, – ему явился образ того полицейского.

Полицейских он не любил, но этот, хотя и был самый настоящий полицейский, казался ему человеком, с которым можно поговорить, тогда как другие полицейские никогда такого чувства в нем не вызывали. И потом, у него, у полицейского, он несколько дней прожил в доме, у него были сестра и та девушка, он купил ему все: носки, галстук, рубашку, ботинки – что тоже несвойственно для полицейского.

Если кто и даст ему попить, так это полицейский. С такой раной и думать нечего появиться в общественном месте, а блуждать по окрестностям в поисках какого-нибудь ручья или источника у него тоже не было сил. Только тот полицейский может дать ему напиться, – так он думал, хрипя и дрожа от озноба, потому что у него поднялась температура; и с этой мыслью Каролино снова переполз на водительское место, медленно выжал сцепление и покинул стоянку уже не на двадцати, а на десяти в час; он включил ближний свет и снова подумал: надо ехать на площадь Леонардо да Винчи – не только потому, что там может напиться, но и потому, что там живет единственный в мире полицейский, которого он не боится. Площадь Леонардо да Винчи, твердил он про себя, Милан, площадь Леонардо да Винчи, нужно добраться без происшествий к тому полицейскому, с которым он мог поговорить (хотя сегодня и сбежал от него), у которого мог попросить помощи без страха и недоверия.

6

Он все-таки добрался до Милана, до площади Леонардо да Винчи, до того подъезда, но уже светало, и он вспомнил, что в час, когда светает, все подъезды закрыты и все привратники спят.

Можно позвонить, ведь он знает имя полицейского – Дука Ламберти. Надо найти какой-нибудь открытый бар, купить жетон и позвонить, но все это было выше его сил; теперь он действительно потерял сознание, медленно сполз по сиденью, застонал, спиной задев края ножевой раны, отчего остановившаяся было кровь снова хлынула мощным потоком, но Каролино этого уже не почувствовал.

Он пошевелился, лишь когда услышал голос, голос того самого полицейского, что вытащил его из Беккарии, отмыл в ванне, одел во все новое и возил на прогулки.

– Каролино, Каролино!

В ответ он прохрипел:

– Пить, я так пить хочу! – Он не сказал, что ранен, потому что в этот момент чувствовал только жажду.

Дука с Ливией подъехали к парадному и заметили машину. Дука заглянул внутрь и увидел Каролино, растянувшегося на переднем сиденье; казалось, парень спал, но Дука сразу понял, что он не спит, потряс его за плечо и увидел темное пятно на пиджаке, повыше поясницы. Когда Каролино сказал: «Пить хочу, я так пить хочу!» – он тронул это пятно, оно было влажное и оставило на его пальцах красные следы.

– Садись, поехали в «Фатебенефрателли», – приказал он Ливии.

Ливия умудрилась сесть за руль малотиражки, не сдвинув с места Каролино; Дука уселся сзади, и они прибыли в «Фатебенефрателли», когда рассвет уже облил кровью крыши Милана, и в этом красном свете Каролино доставили в операционную, два молодых дежурных врача и две медсестры (в присутствии Дуки, сидящего на скамейке) уложили его на стол, раздели, промыли рану, ввели наркоз, зашили, вкололи плазму, поставили капельницу, и наконец губы парня, от сухости ставшими шершавыми, как жестянка, смягчились, приобрели нормальный оттенок.

– Нож прошел в миллиметре от почки, – заметил один из врачей, старательный начинающий хирург, чье ночное дежурство уже заканчивалось.

Зашитый Каролино, живой, хотя и без сознания, поехал на каталке по больничным коридорам в палату. Медсестры переложили его на кровать и ушли, предварительно опустив жалюзи, чтобы холодное миланское солнце не било так нахально в окна.

Но и с опущенными жалюзи оно все равно туда вползало, разрезая на полосы фигуры Ливии и Дуки, застывшие по обе стороны кровати Каролино; а парень спал химическим сном и, к счастью для себя, не ведал о том, что на волосок избежал смерти, и вообще ни о чем не ведал в блаженном наркотическом забытьи.

– Опасность миновала? – спросила Ливия; лицо ее было исполосовано красными солнечными шрамами.

– Не знаю, по-видимому, еще нет, – ответил Дука.

– Когда он проснется?

– Часа через два.

– А говорить сможет? – не унималась она.

Парню, получившему ножевое ранение, наверняка есть что сказать, и, заговорив, он наконец откроет им истину – единственное, что интересовало Дуку и Ливию, – хотя, в сущности, кому она нужна, эта истина?

– Лучше его не насиловать, – сказал Дука. – Во всяком случае, до вечера.

До вечера Дука и Ливия отходили от кровати парня посменно: то Дука на минутку заглянет в коридор выкурить сигарету, то Ливия. В девять утра прибыл поставленный в известность Карруа. Поглядел на спящего Каролино, потом уставился на Дуку, взглядом спрашивая: что случилось?