– Кто-то его пырнул ножом, – объяснил Дука. – Не знаю кто, я еще с ним не говорил.

– Он в опасности? – Карруа вновь перевел взгляд на парня.

– Пока да. Надо, чтоб хотя бы сутки прошли.

– А если он умрет?

Дука не ответил. Они устало посмотрели друг другу в глаза.

– Я спрашиваю, что мы будем делать, если он умрет? – повторил Карруа.

Дука опять промолчал. Если кто-то умирает, его остается только похоронить – больше делать нечего.

– Мы в ответе за него и за все, что произошло, ты это понимаешь? – произнес Карруа необычно тихим голосом.

Да, он понимал, но опять не сказал ничего.

– Постарайся, чтобы парень выжил. – Глаза Карруа вспыхнули, как будто он хотел добавить: иначе я тебя собственными руками задушу.

Дука согласно кивнул. Хорошо, он постарается, чтобы парень выжил.

Около десяти Каролино открыл глаза, но было ясно, что он еще не очнулся. Заснул он уже некрепко: то и дело ворочался на постели, вздыхал и потягивался. Где-то в половине одиннадцатого он снова открыл глаза, увидел Ливию, сидевшую возле кровати, и улыбнулся ей.

– Ну как ты, Каролино? – спросила Ливия, наклонившись к самому его уху, чтобы он услышал ее, не напрягаясь.

Но он не услышал; он смежил веки, будто налитые свинцом, и Дука, не спускавший с него глаз, понял, что на этот раз парень не заснул, а потерял сознание. Пощупав пульс, он удостоверился в этом.

– Беги за Парелли, – сказал он. – У него коллапс.

К счастью, пульс у Каролино все еще прощупывался, когда пришел профессор Джанлука Парелли, молодое светило клиники.

– Орникокс внутривенно и под кислород! – вынес свой приговор профессор.

К полудню дыхание выровнялось, и сердце начало биться нормально. В час дня Каролино посмотрел сквозь кислородную завесу на милое лицо женщины, улыбавшейся ему; он улыбнулся ей в ответ, не сознавая, что до сих пор находится под темным крылом смерти.

Так прошло два дня, и все два дня Дука и Ливия провели у его постели (правда, он об этом не знал), все время задавая себе вопрос: кто же пырнул его ножом, и желая только одного – чтобы он не умер. На второй день к вечеру он пришел в сознание, сосредоточил свой взгляд на Ливии и Дуке.

– Где я? В Беккарии?

Дука покачал головой.

– Ты что, не видишь, это больничная палата.

– Пить хочу, – сказал Каролино.

Он дал ему воды, однако потребовался еще день, чтобы парень окончательно очухался и смог говорить. Но прежде он попросил сигарету.

– Нельзя, Каролино, – ответил Дука. – Ты и так еле дышишь. Потерпи до завтра.

Каролино захотел подержать незажженную сигарету во рту, чтобы почувствовать запах. Теперь в палате сидел и Маскаранти, вызванный в качестве свидетеля и стенографиста.

– Кто ударил тебя ножом?

За эти дни парень побледнел и страшно осунулся; бескровные губы мусолили незажженную сигарету.

– Она.

– Кто – она? – тихо спросил Дука.

– Маризелла.

– Маризелла Доменичи?

– Да.

– Мать Этторе Доменичи, твоего школьного приятеля?

– Да.

– И за что она тебя?..

Каролино вынул сигарету изо рта, фильтр ее размок и потемнел.

– Не знаю. – И это была правда, он действительно не знал.

– Зато я знаю, – откликнулся Дука. – Она боялась, что ты выдашь ее полиции.

– Но я ведь сказал ей, что не выдал.

– Она не поверила. А если и поверила, то все равно боялась, что рано или поздно ты ее заложишь.

– Так зачем же мне было приходить к ней? Если б я хотел ее заложить, то не сбежал бы. – Он никак не хотел смириться с тем, что Маризелла ему не доверяла. Что он такого сделал, чтоб ему не доверять? За что она пыталась его убить?

– Теперь ты должен рассказать все, что знаешь, – заявил Дука.

Парень кивнул и сунул в рот разбухшую и основательно помятую между пальцев сигарету.

– Кто первым напал на учительницу? – Дука напряженно вглядывался в лицо парня, чтобы прекратить расспросы при первых же признаках слабости; то и дело он щупал его пульс. Лицо Каролино чуть порозовело. – Кто? – повторил он, думая, что тот все еще не хочет предавать Маризеллу и товарищей. Даже в самых испорченных из них заложены какие-то нелепые понятия о чести.

Но Каролино молчал по другой причине; он смотрел на Дуку, на Ливию, на Маскаранти, готового записывать, и молчал только потому, что не хотел вспоминать тот вечер.

– Кто первым напал на нее?

Каролино снова кивнул.

– Она.

Дука ожидал услышать имя парня, кого-то из одиннадцати мучителей Матильды Крешензаги, мужское имя, одним словом. Поэтому местоимение «она» его озадачило.

– Кто – она? – опять спросил он, хотя сразу догадался, о ком речь.

– Маризелла.

Невероятно! Даже Маскаранти застенографировал это имя с ощущением чего-то неверно понятого.

– Ты хочешь сказать, что мать твоего приятеля Этторе была там в тот вечер? – все же уточнил Дука.

Эта женщина была в аудитории А вечерней школы Андреа и Марии Фустаньи! Он думал, что она толкнула ребят на преступление, но и представить себе не мог, что она сама, собственной персоной, присутствовала на этой бесчеловечной бойне.

7

И тем не менее она там была; Каролино подробно об этом рассказал. В тот туманный вечер на ней было старое синее пальто, никому не бросавшееся в глаза; в нем она выглядела как бедная мать одного из учеников школы, но под пальто она прятала бутылку сицилийского анисового ликера, такого крепкого, что не успеешь лизнуть, как он испаряется с языка, да еще для пущей надежности добавила в него несколько капель анфетамина.

Она вошла, как все, через дверь, но сторожиха ее не видела. Когда начинались занятия, сторожа запирали дверь, чтобы никто не мог пройти незамеченным. Но изнутри засов с пружиной могли открыть не только они, но и всякий, кто хотел выйти.

Ей открыл сын, Этгоре. Он был в классе со своими приятелями, а молодая учительница, стоя за столом, как за кафедрой, уже начала урок географии; в тот вечер темой урока была Ирландия, и синьорина Крешензаги собиралась объяснить ученикам исторические и религиозные различия Ирландии и Эйре.

Сын Маризеллы Этторе Доменичи в назначенное время встал из-за стола и, объявив: «Я в уборную», – вышел из класса. Они все так выражались, и всякий раз при слове «уборная» раздавался гомерический хохот: все, что связано с физиологическими потребностями организма, вызывает у детей, особенно у трудных подростков, нездоровый интерес. Молодая учительница Матильда Крешензаги ничего не могла с этим поделать. Уборная помещалась этажом выше; парни то и дело пользовались этим предлогом, чтобы покурить, и каждый выходивший во всеуслышание объявлял: «Я в уборную».

Юный Этторе Доменичи в уборную не пошел, а быстро и бесшумно, так, чтобы сторожиха не заметила, направился к входной двери, открыл матери, и она, войдя, последовала за сыном в аудиторию А. Этторе Доменичи распахнул дверь класса и сказал:

– Синьорина, моя мама хочет с вами поговорить.

Матильда Крешензаги тут же прервала свой рассказ об Ирландии. Родители и родственники учеников крайне редко заглядывали в школу, а подобного визита, да еще во время занятий, она уж никак не могла ожидать. С другой стороны, мать ученика уже вошла в класс, чтобы поговорить с учительницей своего сына, и Матильда Крешензаги сочла своим долгом ее выслушать.

– Прошу вас, синьорина, – сказала она, направляясь ей навстречу и протягивая руку. (Для нее было очень важно найти общий язык с родителями учеников, и прежде всего с матерями.)

Маризелла не отозвалась на приветствие, не пожала протянутую руку, а молча вытащила из-под пальто бутылку анисового ликера, приправленного анфетамином, и поставила ее на стол рядом с тетрадями, классным журналом и коробкой, где лежали шариковые ручки и красно-синие карандаши.

Наконец-то она могла заглянуть в глаза женщине, ставшей причиной ее погибели. Она никогда прежде не видела учительницу, так как была не из тех матерей, что ходят в школу справляться об успехах своего ребенка. Ее волновало одно: эта соплячка заложила их с Франконе, отправила в тюрьму, и в тюрьме Франконе умер, а будь он на свободе, она бы устроила его в лучшую клинику, он бы выздоровел, и жизнь для нее была бы не кончена, ведь в ее годы ей уже не по силам жить одной.