— То, что монах ушел из Киева в далекие степи Поволжья, как раз не удивительно, — рассказывает Емелях, когда позже мы обсуждаем удивительную находку. — Лавра «славилась» не только молитвами и чудесными происшествиями, но и темными сторонами своей жизни. Богатство и безделье не вели к миру среди братии. Борьба за высшие должности в монастыре сопровождалась интригами, клеветой, драками, даже убийствами. Да–да! Тому есть немало свидетельств в летописи обители. Поэтому ее члены нередко покидали монастырские стены, оседали в других местах, организовывали новые скиты. А наиболее честолюбивые и фанатичные, как например Черкасов, тщились даже новые лавры возводить.

Вообще же в дореволюционной России поклонение различным мощам «святых» было известной практикой. Церкви объявляли нетленными останки многочисленных божьих угодников, привлекая толпы паломников, в результате существенно пополнялись ризницы и кладовые церквей и монастырей. Подобное из «чудес», как мы убедились, вполне рукотворно готовилось и в заволжском селе. Но, видно, неудачное время выбрали богомольцы — пошел отсчет двадцатому веку…

Кстати, выяснилась и затея Лукьяныча с колодцем. Оказывается, в Киево — Печерском монастыре тоже был подземный колодец, вода из которого объявлялась «святой» и широко шла на продажу. Она действительно долго не портилась, потому что в основание сруба был замурован серебряный котел. Ну а действие серебра на воду всем известно. Андрей Лукьяныч, стало быть, знал секрет колодца и собирался позаимствовать для своих целей и это «чудо».

Так окончательно прояснилась загадка безродненского лабиринта.

Интересные свидетели

Однако история с подземельями имела небольшое продолжение.

Вскоре после возвращения из Ленинграда мне стало известно, что совсем неподалеку, в селе Заплавном, и поныне здравствуют две бывшие монахини из безродненского монастыря. Одну звали Устиньей, имя другой Настя.

Это был сюрприз!

Побывать у монахинь показалось чрезвычайно важным. Вдруг им известно, что могло храниться в ходах из предметов культа, книг? К тому же у старушек могла быть фотография монастыря. Что он из себя представлял, насколько был интересен в архитектурном отношении?

В один из выходных дней поехал. Дом монашек нашел легко — местные бабули понятно объяснили.

В калитке аккуратного домика едва не столкнулся с опрятного вида седоголовой женщиной, которую за руку куда–то тянула девочка лет пяти. На вопрос об Устинье она закивала головой и хотела было вернуться со мной в дом, да внучка отчаянно запротивилась: как я понял, из–за «мультиков» по телевизору.

В горницу меня провела пожилая, с частыми нитями седины в волосах под выгоревшим цветастым платком, в скромной штапельной блузе и длинной темной юбке, женщина, подслеповато вглядывавшаяся на свету в мое лицо.

— Не пойму кто, — с сожалением сказала она, — совсем слепая стала.

Я объяснил.

— Устя? Сейчас, сейчас. Только не слышит она. Старая. Так и живем — одна глухая, другая слепая, — подобие улыбки отразилось на морщинистом, со склеротической краснотой щек, лице.

Она тяжело перешагнула порог соседней комнаты.

Я огляделся. Весь правый угол горницы заполняли разные по размерам и исполнению иконы. Были среди них кустарные поделки в киотах из папье–маше, но две–три иконы, писаные маслом, выделялись мастерством исполнения, сдержанной простотой. Перед образом Богоматери в громоздком фигурном окладе из золоченой фольги светился в лампадке крохотный ноготок пламени. На столе под иконостасом лежал толстый молитвенник с восьмигранным тисненым крестом на ветхом грязно–сером переплете. Других книг не было видно.

Шевельнулась занавеска. В дверном проеме появилась высокая худая старуха с желтым высохшим лицом и плотно сжатыми морщинистыми губами. Была она во всем иноческом. Черная ряса, перехваченная широким поясом, ниспадала до пола. Голову венчала черная камилавка, креповая наметка вроспуск струилась по плечам. В руках монахиня держала четки в виде деревянных бус.

Мы взглянули друг на друга, кивнули вместо слов. Затем она — отрицающе качнула головой и безмолвно, как появилась, исчезла за занавеской.

Разговаривал я с Настей, в миру Анастасией Абраменковой. Беседовали неспешно и довольно долго. И уже уходя, я совершенно искренне посочувствовал им на одинокую старость: неужели нет никого родных?

Старица помолчала и, глядя куда–то мимо незрячими глазами, со вздохом сказала: «Одни мы векуем… Семьи, дитёв не было, а родные, кто был, давно померли. Никого не осталось…» Она тяжело задумалась. А мне до сих пор непростительно за ту слезу, что вдруг выкатилась и тягуче пролегла по морщинам некрасивого старухиного лица. Не надо бы спрашивать…

Ей за восемьдесят, этой белице (иночество Настя не принимала). А когда отец, крестьянин из Колобовки, отдавал ее в детский приют при монастыре, было двенадцать.

«Бедность все, рассказывала Настя, словно оправдываясь передо мной за отца, — нас шестеро детей было. При второй матери мы–то, отцовские, как сироты, — и голодно, и холодно. Да, видно, нельзя было иначе…»

Устинью привели в приют пятнадцатилетней. Было это в 1903 году. В обители мало–мальски обучали грамоте по молитвенным книгам, учили рукоделию: прясть, ткать сукна, вышивать по канве шерстью и шелком, шить золотом. На молитву поднимали в четыре утра. После заутрени, если летом, шли на прополку да на полив монастырских участков, стряпки — в келарню, певчие — в рукодельню. Тем и кормились.

Спросил о Лукьяныче. Многого Настя о нем не слышала, его уже не было в монастыре. Но о ходах сказала интересное.

«В Киеве, слышал, поди, лавры есть. Он и хотел такие. Говорил: «Здесь, на этом месте, будет храм и город». Для того и ходы рыли». На вопрос о возможных исторических ценностях в подземелье сомнительно покачала головой: «Знали бы, если что… А молва б удесятерила. Ведь засыпали их в скорости…»

Я слушал эту простую женщину, корявые, заскорузлые руки которой явно не привыкли отдыхать, и думал об их порушенной вере. Отдали ей все — и свои судьбы тоже. И почему–то остались вне интересов новой жизни, существовали бесцельно и, увы, бесплодно. Нужны ли такие судьбы? Грустно думать об этом.

А монастырское подворье мне все же довелось увидеть. Но не на фотографии. Снимков у монахинь не оказалось. Настя отыскала сильно истрепавшийся рисунок черными чернилами на желтой полинялой бумаге. Не видя, по памяти, поясняла изображение.

Как видно из рисунка, храм ничем особенным по своей архитектуре не выделялся. Массивный, одноглавый, почти квадратный в плане, он был сложен из кирпича. Стены венчал четырехскатный шатер, обшитый железом. Шатер завершала небольшая главка с православным крестом на маковке. Больше ничего примечательного.

Дома я полюбопытствовал, на какой бумаге изображен монастырь. Надорвал места склеек. То была обратная сторона какого–то сельскохозяйственного плаката 1963 года издания! Копия… Сколько же таких рисунков раздарили богомольные старушки?

Но спасибо им и за это — ведь снимков монастыря пока не сыскалось.

И последнее.

Не так давно, когда ожидать новых открытий о безродненских подземельях было вроде неоткуда, вдруг узнаю, что городскому музею передали… фотопленку и снимки этих самых ходов!

Невероятно! О столь ценных документальных свидетельствах мы даже не мечтали.

Надо ли говорить, с каким интересом и завистью рассматривал я фотографии. Но кто же их авторы? И здесь–то я не могу не выразить удовлетворения тем, что первыми, по–настоящему заинтересованными исследователями загадочных ходов, позаботившимися не только о тщательных изысканиях под землей, но и о фотографировании увиденного, были наши предшественники, зачинатели спортивного туризма в Волжском, молодые инженеры Алексей Шевченко, Эдуард Халтурин, Юрий Губин Валя Рукина, Юрий Кочетков. Снимал на пленку Халтурин. Было это в 1962 году.

Что же на снимках? Длинный узкий ход с кучами земли на полу из обваливающихся стен, черные кресты копотью по побелке, черепки глиняной посуды с тисненым узором по окружности, неразборчивая надпись на стене. На одном из снимков Алексей Шевченко ползком пробирается сквозь узкую щель пещеры, на другом — в проходе перед кельей стоят две девушки с электрическими фонарями в руках, еще кадр: угол кельи с земляной скамьей–лежанкой.