Пока в его памяти всплывали картины той поездки, глаза привыкли к темноте, и перед ним медленно проступили очертания собора. Орфео увидел, что он лишен приземистой тяжести романских церквей его родины. Тонкие колонны устремлялись в небо, заставляя возводить взгляд к своду, отыскивая глазами высшую точку в надежде обрести там божественные тайны. Все было направленно вверх, к небесам. Орфео решил, что церковь понравилась бы дяде Франческо, хотя и обошлась, конечно, очень дорого. То, что ранние ордена копили и приумножали, его дядя развеивал и разбрасывал, оставляя братию на волю четырех ветров. Слово «движение» определяло его во всех смыслах, так же как этот собор.

Пока торговец разглядывал церковные своды, смутный свет пролился в стекла сводчатых окон и в тонкий узор розетки над входом. Во всех проемах возникли и засветились фигуры ангелов, святых и библейских персонажей, в то время как простые лионские мастеровые выглядывали из уголков или занимались своими обыденными делами: пекли хлеб, чесали и пряли шерсть, напоминая восхищенному зрителю, кто создатель сих чудесных видений. Но даже эта приглушенная прелюдия не подготовила Орфео к переливающемуся многоголосию, возникшему с восходом солнца. Лучи света с восточного берега Роны пронзили всю апсиду, и со всех сторон замелькали волшебные образы: многоцветный плащ Иосифа окрасил главный алтарь и золотой трон, поставленный для папы на время Собора, заиграв радужным потоком небесных отблесков. Орфео как наяву услышал астральный хорал, нисходящий на землю в этих лучах, возглашая непрестанную хвалу Всевышнему.

Увы, очарование длилось недолго. Передние и боковые двери уже открывались и закрывались, впуская горожан, спешивших увидеть новый день дебатов. Орфео выбрал себе место у поперечного нефа, откуда свободно мог видеть папу и монахов, стоявших перед алтарем. Из мешочка на поясе он вытянул кусок хлеба, сбереженный с ужина.

– Vin, monsieur?[67] Всего за грош налью.

Орфео приятно удивился – удивился, потому что среди задуманных Григорием реформ было изгнание из храмов торговцев-разносчиков. Орфео подозревал, что еще более трудным, хотя и благородным, предприятием окажется изгнание из темных уголков церквей гулящих девок.

Распахнулись врата в западном конце нефа, и Орфео поспешно запихнул в рот последний кусок. Папа Григорий выступал под белым балдахином, возглавляя входящую в собор процессию. На нем была белоснежная риза, разбитая на квадраты бледно-голубым крестом. Белыми были и шелковые туфли, и тиара с золотыми кистями. Скромный деревянный посох-патерица в правой руке отбивал ритм торжественного шага. Пока он восходил на трон и служки устанавливали над ним балдахин, опытный глаз Орфео отметил, что риза сшита из простой реймской саржи. За папой следовали кардиналы в красных сутанах и мантиях, в широкополых красных шляпах, а за ними – епископы, клир и свидетели из орденов миноритов и проповедников.

Противники – ордена и белое духовенство – расположились, словно по молчаливому согласию, на противоположных сторонах нефа. Братья выстроились у южной стены, лицом к Орфео; священники оказались к нему спиной.

Орфео хотелось поймать взгляд Салимбене, однако монах сохранял приличествующую случаю серьезность и ничем не показал, что заметил мирянина. По правую руку от Бонавентуры встал фра Иллюминато, епископ Ассизский – сейчас он заменял секретаря ордена, Бернардо да Бесса. Узнал Орфео и Джироламо, и других соседей по столу: французского минорита Гуго де Диня, и монаха-архиепископа Руанского, Одо Ригальди. Слева от Бонавентуры сидел одетый в белое генерал ордена монахов-проповедников святого Доминика.

Прежде всего папа Григорий произнес, не вставая, переводя взгляд с одного лагеря на другой:

– Есть такие, кто заявляет, что белое духовенство более недостойно проповедовать, принимать исповеди и причащать. Многие города направили ко мне петиции с просьбой передать эти функции братьям, потому что они уже не доверяют собственным священникам. Белое же духовенство возражает, что братья поступают еще хуже, нежели они, притом лишают их доходов, принимая на себя функции, являющиеся прерогативой белого духовенства. Сегодня мы приступаем к рассмотрению обоих обвинений, и первыми будут выслушаны представители братств.

Он дал знак кардиналу Бонавентуре. Генерал ордена миноритов медленно поднялся, держась спокойно и с достоинством. Он всем видом показывал, что также слышал и доверяет слухам, дошедшим до папы Григория. Монах заговорил словно бы устало: точь-в-точь, – подумал Орфео, – как банкир, подсчитывающий дневную прибыль.

– Мир, кажется, становится много хуже, чем он был. Священство, подавая дурной пример, наносит ущерб нравственности и вере. Многие нарушают обет безбрачия, держат в доме сожительниц или грешат на стороне с различными лицами. Простецы могли бы счесть, что грехи эти простительны перед Богом, если бы мы, братья, не предостерегали против них в проповедях; и обманутые женщины могли бы счесть, что позволительно грешить со священниками, как убеждают их иные из таковых. И честные женщины боятся запятнать свое доброе имя, исповедуясь наедине таким духовникам.

Недавно папский легат в Германии отлучил священников, склонявших к греху монахинь ордена – отлучил как от служения, так и от благословения, – и отлучил также тех, что грешили с ними. И многие подпали под этот приговор.

Однако отлученные священники продолжают держать свои приходы, как если бы ничего не случилось, каждодневно сызнова распиная Христа. Их исповеди и отпущения лишены силы, и профаны не вправе посещать их мессы. Таким образом, целые приходы предаются аду, общаясь с отлученными. И таким путем дьявол приобрел больше душ, нежели каким-либо иным.

Потому что нецеломудренный священник, как и незаконнорожденный, и святокупец, – теряет власть связывать и отпускать грехи.

И они еще обвиняют братства... Если бы мы входили в приходы лишь с дозволения местного священника, нам некуда было бы ступить ногой! Своей волей или по наущению епископов, они стерегут свою паству от нас более, чем от еретиков или иудеев.

По дальней от него стороне нефа прошел ропот.

– Общие слова! Бездоказательные обвинения! – произнес кто-то достаточно громко, чтобы его слова донеслись до монахов.

Архиепископ Одо Ригальдо вскочил с места.

– В 1226 году папа Урбан просил меня созвать собор в Равенне, чтобы собрать деньги против вторжения татар. Ваши приходские священники отказались вносить деньги, пока не будут обсуждены посягательства братии на ваши привилегии. – Одо окинул священников сумрачным взглядом и пронзительно возгласил: – Несчастные! Кому передавал бы я исповеди мирян, порученных моей пасторской опеке, если бы ордены отказались выслушать их? Совесть не позволит мне передать их вам, ибо люди приходят к вам за бальзамом для души, вы же поите их ядом. Вы уводите женщин за алтарь якобы для исповеди, и там делаете, как содеяли сыновья Илии в скинии, о чем ужасно поведать, но что еще ужаснее содеять. И не вам ли сказал Господь устами пророка Осии: «Я видел ужасные дела в доме Израиля: таково прелюбодеяние Эфраима!» И вы печалуетесь, когда братья принимают исповеди, ибо страшитесь, что так они узнают о ваших злодеяниях.

– Снова общие слова! – повторил тот же равнодушный голос.

– Вот как, епископ Олмутский сетует на общие слова? – Одо указал на священника, прислонившегося к стене нефа. – Скажи мне, как я могу доверить исповедовать женщин присутствующему здесь Герарду, зная, что у того полон дом сыновей и дочерей, так что к нему по справедливости можно отнести слова псалмопевца: «Дети твои будут подобны молодым деревьям оливы вкруг стола твоего». И если бы Герард был единственным!

Он обвел ряды священников взглядом и остановился на епископе в первом ряду.

– А ты, Анри де Льеж! Или не ты сожительствовал с двумя аббатисами и с монахиней? Не ты ли хвастал, что за двадцать месяцев зачал четырнадцать детей? Или не правда, что ты неграмотен, а рукоположен был спустя одиннадцать лет после того, как стал епископом?

вернуться

67

Вина, господин? (фр.)