Завод был окружен кирпичной стеной и располагался в совершенно разрушенном районе города. Здесь была охраняемая проходная. Администрация занимала барак в задней части заводской территории. Велосипеды, на которых солдаты и офицеры приезжали на завод, представляли собою огромную ценность. Расплачиваться за них русские были готовы мясными консервами. Наши русские ставили свои велосипеды у задней стены барака, и однажды я, заметив, что за мною никто не наблюдает, быстро схватил один из них и перекинул через заводскую стену на кучу битого кирпича с другой стороны. Русские обвиняли друг друга в краже, я же вечером вытащил велосипед из развалин, намереваясь доехать на нем до дома, а потом обменять его на продукты.

Но далеко уехать мне не удалось. Вместо этого мне пришлось столкнуться с одним весьма неприятным явлением послевоенного времени. Вслед за наступавшими советскими частями двигалась масса беспризорных русских и польских подростков. Они селились в непроходимых развалинах и организовывали самые настоящие банды. Русские терпели это, не зная, что с ними делать. Многие беспризорники были одеты в залатанную солдатскую форму и носили подобранное где-то оружие. Для гражданского населения они представляли собой дополнительную опасность. Однажды они довольно серьезно поранили мою маму: какой-то подросток полоснул ей бритвой по руке, в которой она держала предлагаемые на продажу сигареты. Порез был такой сильный, что она сразу все выронила. Это-то и было целью беспризорников, и они моментально исчезли со своей добычей. Порез заживал долго, и шрам от него остался вечным напоминанием о том времени. И вот теперь меня окружили такие подростки. Угрожая ножами и пистолетом, они отняли у меня велосипед. Мне еще повезло, что тем только дело и ограничилось.

Однажды вечером, вернувшись, я обнаружил у нашего дома часового, который никому не давал войти. Родители оставили на заборе записку с сообщением, куда отправились. Дело в том, что постепенно русские конфисковывали все более или менее сохранившиеся здания, чтобы разместить своих специалистов, которых приезжало в Кенигсберг все больше. Родители рассказали, что им дали час, чтобы очистить комнату, и разрешили взять с собой только то, что они могли унести. Они лишились как своих любимых кроватей, так и многого другого. Как и прочие, оказавшиеся в такой ситуации, они заняли подвал в руинах. Его пришлось постепенно обживать. Одна доска служила скамьей, другая — столом, а спали на обугленных каркасах железных кроватей. Одеяла и простыни удалось сохранить. Во мне крепло чувство досады и желание вернуть конфискованное имущество. Но сперва отцу пришлось по подозрению на тиф отправиться в соответствующий изолятор. Там, по крайней мере, кормили. У отца оказалась легкая форма тифа, и вскоре он смог вернуться домой. Но условия жизни в нашем подвале были крайне неблагоприятны, и оставаться здесь сколько-нибудь долго было просто немыслимо.

Русские женщины-врачи все больше заботились о локализации эпидемий. Необходимость самим уберечься от заражения и потребность в здоровой рабочей силе и немецких «специалистах» вынуждали к принятию тех или иных мер, которые заслуживали названия гуманных. Была даже оказана поддержка второй больнице, которая раньше называлась «Милосердие» и с которой мне еще предстояло свести близкое знакомство. В оправдание русских можно было бы сказать, что проявлять заботу даже о своих людях администрация была не в состоянии, и тем более ей было не до немцев. Но лично у меня сложилось впечатление, что целенаправленно перекрывались все жизненные источники и что попыткам гражданского населения самостоятельно прокормиться сознательно препятствовали — будто стремясь ускорить его гибель.

Одуванчики и крапива были единственными известными нам съедобными дикими растениями. Если бы мне доверили определять содержание школьных программ, то дети обязательно учили бы, какие грибы и растения годятся в пищу, и узнавали, например, что горсть свежеразмолотого и размоченного жита питательнее любых консервов. Они бы учились находить воду, ставить западни, ориентироваться на местности; они бы узнали, что улитки и черви съедобны. Простые и краткие курсы, посвященные основам питания, выживания, оказания первой помощи, экстренной медицины, т. е. лечения без врачей и лекарств. Может быть, когда-нибудь в жизни эти знания спасут им жизнь, и одно только это оправдало бы введение подобных курсов в стандартный учебный план. Все, чему меня прежде учили, от чистописания до древнееврейского, оказалось бесполезным, а вот времени, проведенному в столярной мастерской, я многим обязан.

В Кенигсберг приезжало все больше русских, и на наших глазах Восточная Пруссия становилась русской. Ничего другого я, собственно, и не ожидал, и все же ежедневные изменения ошеломляли. Незнакомая одежда и униформа, своеобразные деревянные заборы, транспаранты со Сталиным, Лениным, Марксом, Калининым и еще чьими-то головами, на всех значительных перекрестках большие репродукторы, из которых нередко доносилась великолепная музыка или замечательное пение русских армейских хоров, — все это столь сильно определяло визуальный и акустический облик города, что можно было подумать, будто находишься в Советском Союзе.

Русских принято считать чувствительными и добрыми, но нам все еще редко приходилось встречаться с проявлениями именно этих черт их характера. К детям (а я ведь тоже был почти ребенком) они временами относились хорошо, но в основном их реакции определялись ненавистью, и не дай Бог, если алкоголь высвобождал их агрессивность. Следовало бы, однако, почаще вспоминать о том, что их объявили недочеловеками, что на них вероломно напали и что их страну разорили. Каждый русский нес в своем сердце боль за миллионы павших в бою, умерших от голоду, за убитых родственников или знакомых. А потому разве нельзя понять измученных, напрягших последние силы людей, когда в опьянении от долгожданной победы они перестают сдерживать себя? Я говорю: только понять, а не простить, поскольку сама людская природа есть предпосылка человеческой трагедии.

Еврей, я при нацистах был обречен на пассивность, а при русских — в той же мере — на активность. Две противоположные линии поведения в ежедневной борьбе за жизнь. Горе тому, кто прекращал бороться за каждый новый день. Очень скоро он попадал в число тех 80 процентов, что, уцелев во время войны, погибли при русских.

Вскоре в Кенигсберге, как повсюду в России, появился так называемый черный рынок. Сперва тайком, ютясь то тут, то там, затем — официально и в установленных местах. Черный рынок есть жизненный нерв всякого вынужденного сообщества и зародыш всякой экономики. Здесь торгуют и меняются, получают информацию и извлекают выгоду. Товар за товар, товар за деньги, деньги за товар. Эта основа основ любой формы экономических отношений очень скоро стала для многих единственным шансом выжить. И именно здесь русские патрули подвергали немцев арестам и притеснениям. Русские называли рыночных торговцев спекулянтами и отнимали у них выменянные продукты, поэтому требовалась величайшая ловкость, чтобы прибыльно вести дела прямо за спиной у милиции. Это, однако, совсем неплохо удавалось кенигсбержцам, которые становились все более предприимчивыми, так что с появлением черного рынка первые проблески надежды озарили темный горизонт будущего.

Наведя справки об оставшихся в живых евреях, я выяснил, что большинство из них погибло в последние часы штурма в результате мощного взрыва, оставившего на Штайндамме, на месте фабрики «Гамм и сын», одну гигантскую воронку — самую большую, которую я когда-либо видел. По-видимому, на нижнем этаже фабрики взорвались артиллерийские снаряды и погибли все: остававшиеся евреи, французские военнопленные, русские девушки и немецкий персонал. То обстоятельство, что днем раньше русские взяли Хуфен, спасло нам с мамой жизнь.

Мне рассказали, что господин Вайнберг был расстрелян русскими. Концертмейстер Хеверс погиб в последние часы штурма. Зато я встретил парня из еврейской школы, немного старше меня — Олафа Бенхайма, который со своим отцом пережил и британскую бомбардировку, и штурм города русскими. С Олафом мы потом несколько раз забирались в квартиры, где жили русские, и воровали у них продукты. Его ожидала трагическая кончина. Год спустя к заботам о пропитании прибавились заботы о топливе. Выдалась на редкость суровая зима — я еще расскажу об этом подробнее, и однажды ко мне пришел в состоянии крайнего отчаяния его отец и рассказал, что они с Олафом сегодня занимались поиском дров и наткнулись на домик, в котором сохранилась потолочная балка. Олаф собирался выбить ее топором, но дом обрушился на него. Испуганный отец пытался разгрести обломки, из-под которых доносилось: «Папа, помоги! Папа, помоги!», но не хватало сил, чтобы сдвинуть тяжелый кусок стены, и он бросился за подмогой, которую в такие моменты редко удается найти сразу. Когда Олафа наконец откопали, он был мертв. На ручной тележке отец отвез тело сына домой, совершил обряд по еврейскому обычаю, а потом мы вдвоем его очень скромно похоронили. Я еще долго вспоминал горе отчаявшегося отца и всю эту историю. Позже я встретил Бенхайма-старшего в Лондоне: он производил впечатление человека совершенно потерянного. Именно после смерти Олафа и еще раз, спустя многие годы, после мучительной кончины мамы от рака костей, я особенно сильно восставал против Бога, и здесь я хочу повторить то, что сказал в конце первой главы: среди допускаемых им несправедливостей самой большой я считаю неравную по тяжести смерть.