Стояла на мостовой такая железная, закоптелая и пережженная, корзина, и вокруг нее с раннего утра (да нередко и всю ночь) темнела небольшая «толпучка»: городовой в башлыке, с заиндевевшими усами и бровями, простирающий над огнем длани, «как жрец взыскующий»; дворники, оставившие в сторонке снежные лопаты и метлы; газетчик с ближнего угла. Его занесенные легким сухим снежком «Пинкертоны» и «Газеты-Копейки», притиснутые, чтобы их не раздул ветер, кирпичами и железками, пестрели на каменной ступеньке у входа в еще не открытый с ночи магазин или в угловую табачную лавочку… Отплясывал декабрьское «холодно, братцы, холодно!» извозчик в тулупе — лошаденка его, понурясь, дремала у ближнего фонаря; колотился посиневший нищий (а может быть, не нищий, а золоторотец из «Вяземской лавры», с каким не приведи господь встретиться в темном переулке в другую ночь); около полуночи могла подбежать погреться и какая-нибудь местная Сонечка Мармеладова… Жарко пылали березовые дровишки — «швырок», угли шипели на снегу, под жаровней темнела протаявшая за много дней ямка…

Отколе дровишки? По городу непрерывным потоком двигались ломовики с дровяных складов. Им тоже было не жарко; они все понимали. И каждый ломовик, проезжая мимо такого костра, сбрасывал на общую пользу одно-два звонких, насквозь промерзших, с лупящейся берестой полешка; тем более — городовой стоит! Да и сам «ломовой» соскакивал на три минутки поплясать у костра, потопать валенками, поколотить над огнем друг о друга обшитые грубым холстом или кожей варежки…

Словом, вот как было прохладно:

Заинька под елочкой попрыгивает, Лапочкой об лапочку постукивает: Экие морозцы, прости господи, стоят; Лапочки от холоду совсем свело…

Зимно было в тогдашнем Питере: стужи были не нынешние!

Да и вид улиц был не нынешний. Снег, как теперь, под чистую, — не убирался даже и на Невском. Его и нельзя было убирать: движение-то повсюду было санное, на полозьях; лихачи летели, «бразды пушистые взрывая»… В глубоком снегу, в тяжком инее стояли скверы и сады; Исаакий «в облаченье из литого серебра» сурово, месяцами, смотрел на заваленный снегом город, на белые поля Невы и Невок…

Но и Нева — я возвращаюсь к трамваям — жила тогда, в те месяцы, своей совсем не похожей на нынешнюю, зимней жизнью.

Тут и там (и почти везде) на широком речном просторе, на льду, достигавшем арктической, чуть ли не метровой, толщины, чернели очерченные прямыми линиями, огороженные веревочными оградами квадратные и прямоугольные проруби. Целыми днями мужики с пешнями высекали из речного льда огромные, метра полтора длиной, сантиметров семьдесят — аршин! — в толщину, аквамариново-зеленые, удивительно нежного тона, как бы лучащиеся изнутри, ледяные призмы. Подъезжали, пятясь, обмерзшие дровни; их задние копылы уходили под лед, на санки баграми втаскивалась такая прозрачная драгоценность, лошаденка выволакивала сани прочь из воды, ледяной параллелепипед сбрасывали на снег и устанавливали рядом с десятком других таких же, солдатиками торчащих над полыньей, глыб.

Новые и новые призмы извлекали из воды; за ужо обсохшими непрерывным потоком подъезжали из города новые и новые извозчики… Ведь никаких холодильников нигде; ни признака «хладокомбинатов», вся торговля держалась на ледниках, на невском голубоватом льду. Светло-прозрачные призмы соскальзывали с саней; они падали порою на уличный снег и — поднять такую один возчик не мог! — лежали или стояли там уже до весны, постепенно обтаивая, как увеличенные копии уральских камней из ювелирного магазина Денисова на Морской.

Память — странная вещь. Вот вошла в нее, столько лет назад, одна такая прямоугольная красавица между Зимним и Адмиралтейством, на съезде с теперешнего Дворцового моста (он строился, но не был открыт)…

Весенний день, яркое, умытое солнце. Льдина стоит, вся светясь; около нее, высунув завитком язык, сидит чья-то рыжая, чистенькая собачка в ошейнике, а мальчишка лет пяти, выкручивая руку своей «прилично одетой» маме, все смотрит на собаку, все вглядывается в нее: «Мама, ну мама же! Зачем эта собака на меня так сильно язык разинула?»

Он льдины не видел; а мне она запомнилась, и хоть ей уже считанные дни оставалось тогда жить, я рад, что она воскресла теперь в этих строчках.

Зимой лед на Неве бывал тогда столь мощен, что кому-то в конце прошлого века пришла в голову удачная мысль: проложить по нему трамвайную линию от того невского спуска у Адмиралтейства, где теперь красуются два бронзовых льва, к Зоологическому саду на Петроградской, к похожим на какой-то муляж из папье-маше «американским горам» над Кронверкским каналом.

Так и было сделано. В каждый ледостав поперек широчайшего плеса у моста, где расходятся две Невы, Большая и Малая, на льду укладывались шпалы, настилались рельсы. Привозились два маленьких трамвайных вагончика — не с обычными, как у сухопутных трамваев, фигурными «дугами» над крышей, а с такими похожими на шесты бугелями, как у нынешних троллейбусов; только, конечно, по одному на каждом вагоне.

Челноками, расходясь друг с другом на «разъезде» посреди реки, эти вагончики бегали взад и вперед через нее и, вероятно, приносили барыш кому-то (не думаю, чтобы это было городское предприятие). Очень похожие на них зеленые трамвайчики ходили потом от Нарвских ворот до Стрельны. Они-то дожили до конца двадцатых годов.

***

То, о чем я хочу теперь сказать несколько слов, не укладывается ни в рубрику электрических сил, ни в раздел лошадиных. Речь пойдет о силах «человечьих:».

Были ли в Петербурге рикши?

Э, нет, я говорю не о тех забулдыгах, которые еще и во времена нэпа, да и в первые годы после войны, подгоняли к вокзалам тележки и саночки, рассчитывая на малоденежных приезжих с тяжким провинциальным багажом. Я имею в виду таких рикш, которые возили бы людей.

Были у нас такие рикши! Я вспомнил о них потому, что стал рисовать себе зимнюю Неву моей юности.

На той Неве, кроме мостов, были еще и «перевозы». Летом кое-где вы могли, чтобы не ползти по берегу до ближнего моста, переправиться через реку на ялике или на совсем крошечном пароходике «Финляндского общества»: водяными жучками они так и бегали поперек Невы в двух или трех местах. Ну, а зимой как же?

А зимой через замерзшую реку то тут, то там разметали широкую, обвалованную по грудь человеку сыпучим снегом дорогу. Снег убирали; открывался гладкий, как зеркало, лед. Не могу сказать, устраивалось ли это только в те годы, когда Неву не забивало торосистыми верховыми льдинами, а она замерзала сама в тишине и ровности, или же были способы залить торосы водой, расколоть их и спустить подо льдом вниз… Чего не знаю, того не знаю; но такие дороги бывали.

В снежные валы втыкались веселые мохнатые елочки. На обоих берегах возводились времянки — кассы и места ожидания и отдыха — в затишке. Подвозились своеобразные, точно бы из жюль-верновского «Гектора Сервадака», с кометы Галлии выписанные, экипажи: покрытые пестрыми ковриками и полостями кресла, к ножкам которых были приделаны полозья. Прибывали дюжие молодцы на коньках и начинали нести службу.

Вы не хотели идти ни на Николаевский, ни на деревянный Дворцовый мост, что против Медного всадника. Вы шли к перевозу между Замятиным переулком и Сенатом. Вы платили пятак в кассу, садились в кресло. Ноги вам предупредительно — особенно если вы барышня или почтенная дама — укутывали меховой полостью; за спинку кресла становился лихой удалец, и — ух-ты, ну! — как визжали санки-кресла по льду, как резал лицо встречный ветер, как горел на солнце коврик и как весело мелькали зеленые елки на снежном валу. Минута — и вы уже там…

Каждому из нас сегодня показалось бы, пожалуй, как-то не совсем удобно, чтобы вас, здорового и сильного, вез на себе чужой дядя, «рикша»…