Я опять взглянул на щит. Сейчас, когда горели все фонари, когда сияли все рекламные щиты, небо вдруг показалось совсем тёмным. И таким же тёмным было скоростное шоссе. Собственно, оно было окутано плотным мраком. Во мне начало разгораться ужасное подозрение, а вслед за ним медленно, но верно подползала боль — такая же острая, как при ударе пониже пупка, если вы понимаете, что я имею в виду. Что-то в этой картине было фундаментально неправильное. Нет, не в изображении Шва, а в более широкой картине. В горле у меня образовался комок, сердце опять пустилось отплясывать хип-хоп. Интересно, сколько времени понадобится Шва, чтобы заметить то же, что заметил я? Он с таким восторгом всматривался в свою, теперь, наверно, видную из космоса, физиономию, что я начал побаиваться, что до него так ничего и не дойдёт. Я слышал — лунатиков нельзя будить, это опасно; мой друг явно живёт сейчас в радужном мыльном пузыре иллюзии, так не будет ли столь же опасно разрушить эту иллюзию? И тут я понял, что не хочу, чтобы пузырь лопнул. Пусть Шва думает, что его мечта осуществилась. Пусть хотя бы короткое время побудет таким, как его отец; пусть беззаботно, как спящий лунатик, пройдёт до конца своего пути.

— Становится поздно, пора уходить, — сказал я, пытаясь отвлечь его от окна.

— Ещё пару минут! — попросил он, по-прежнему любуясь своим портретом. — Знаешь, сколько тысяч человек увидит эту картинку за день?

Я попытался оттащить его от окна силой.

— Да, да, много. Пойдём уже домой!

— Ты хотя бы понимаешь, сколько машин проедет мимо щита и… — Он оборвал фразу на полуслове, и мне стало ясно: вот и конец иллюзии. Его пузырь не просто лопнул — он взорвался, как бомба.

— А… где же… машины? — медленно проговорил он. Словно и вправду приходил в себя после глубокого сна.

— Не надо, Шва. Давай уйдём отсюда!

Я схватил его, но он вырвался, подскочил к окну и высунул голову между торчащими осколками стекла — я даже испугался, как бы он случайно не пропорол себе горло.

Шва посмотрел налево, посмотрел направо, втянул голову внутрь и посмотрел на меня.

— Где же все машины, Энси?

Я вздохнул.

— Машин нету.

— То есть как это — «нету машин»?

— Гованус-экспрессвей закрыт на реконструкцию.

Шва уставился на меня такими пустыми глазами, что, клянусь чем угодно, я на самом деле мог смотреть прямо сквозь них.

— На реконструкцию… — эхом повторил он.

Мы оба снова выглянули из окна. Ни яркого света фар, приближающихся к нам, ни красных огней удаляющихся автомобилей. На Гованус-экспрессвее не было никакого движения. Вообще. Вот почему на улице под эстакадой образовалась пробка. И вот наверняка почему эти ублюдки отдали Шва рекламный щит в аренду за полцены.

— Но… но люди же всё равно увидят! — отчаянно настаивал Шва. — Они увидят. Тут столько зданий вокруг! Люди будут смотреть на меня из окон!

Я кивнул. Не стал делиться мыслями о том, что эта территория — глухое, заброшенное место. Ни в одном из окружающих строений я не заметил ни единого огонька. И уж конечно, никто не любовался рекламными щитами с Гринвудского кладбища. Впрочем, Шва и сам это понял.

— Мне очень жаль, Шва.

Он глубоко вздохнул, потом ещё раз и ещё. Затем проговорил:

— Ничего, Энси. Это всё ничего. Никаких проблем.

Мы спустились по лестнице в молчании, тишину нарушали лишь хруст стеклянных осколков под нашими ногами да нетерпеливые гудки автомобилей на перегруженной улице под эстакадой. Там по-прежнему была пробка — машины еле ползли, уткнувшись друг в друга бамперами.

— Пошли на автобус? — спросил я.

— Позже.

Я следовал за ним пять кварталов до пандуса, ведущего вверх, на эстакаду. Он был перегорожен баррикадой из бетонных блоков с жёлтыми мигающими фонарями. Шва протиснулся сквозь баррикаду, я следом, и мы пошли по дороге.

Странно это — идти по шестиполосной трассе, совершенно пустой. Я не мог отделаться от ощущения, что нахожусь в каком-то из постапокалиптических фильмов, в которых на Земле не осталось никого, кроме тебя и банды одичалых мотоциклистов. Сейчас я бы даже одичалым мотоциклистам обрадовался, лишь бы отвлечься от всех этих рекламно-щитовых злоключений.

Шва двинулся в том направлении, откуда мы пришли, шагая прямо посередине сверхскоростного шоссе. Мы пересекали небольшие освещённые участки — отсветы маячивших над головой щитов, рекламирующих свои товары пустоте. Наконец, мы достигли щита Шва. В такой близи перспектива искажалась полностью. Улыбка парня на плакате, в сотню раз больше натуральной величины, производила жутковато-ошеломительное впечатление.

Шва уселся, скрестив ноги, посреди шоссе и уставился на себя.

— Хорошая фотка, — сказал он. — Я правильно улыбался. Люди не всегда правильно улыбаются на фотографиях. Обычно у них выходит фальшивая гримаса.

— У меня, как правило, получается фальшивая, — сообщил я. — И как раз именно тогда, когда нужен по-настоящему хороший снимок.

Он перевёл взгляд на меня и выдавил слабую улыбку признательности.

— Это стоило больше, чем было отложено на колледж, — признался он.

— Может, тебе удастся вернуть деньги? Ну, я имею в виду — отдавать в аренду щит над дорогой, которую закрыли на ремонт — это мошенничество.

— Так ведь я и сам смошенничал, — возразил он. — А что посеешь, то и пожнёшь, так ведь? — Он снова воззрился на щит. — Ты был прав, Энси. Я дерево.

— Чего?

— Дерево. Которое упало в лесу. И которого никто не слышал.

— Я тебя слышу! — воскликнул я. — Я в этом лесу!

— Но завтра тебя там уже не будет.

Я сжал кулаки и зарычал. Шва приводил меня в исступление.

— Ты что, и впрямь думаешь, что в одно прекрасное утро проснёшься и обнаружишь, что тебя не существует? Совсем крыша слетела, да?

Шва оставался спокоен, как медитирующий монах — недаром он и сидел почти в позе лотоса.

— Я не знаю, как это случится, — проговорил он. — Может, лягу в постель вечером, а когда взойдёт солнце, меня там больше не будет. А может, заверну за угол школы и растворюсь в толпе, так же, как моя мама растворилась в переполненном супермаркете.

— Твоя мама!

Я почти забыл о Гюнтере — Ночном Мяснике. Ещё крепче сжав кулаки, я пнул ногой кусок асфальта, валявшийся в выбоине дороги. Нет, здесь не место и не время разговаривать об этом. Да и то — Шва в его нынешнем умонастроении ничего слушать не станет…

— А знаешь, — задумчиво продолжал он, — так, если подумать, всё укладывается в схему. Теперь мне ясно как день. Это дело не сработало, потому что мне, по всей вероятности, суждено оставаться невидимым. Если бы я закупил целую полосу в «Нью-Йорк Таймс», то началась бы забастовка печатников. А если бы я заказал одну из этих дурацких телереклам, то в трансляционный спутник врезался бы метеор.

— Считаешь, что Господу больше заняться нечем, кроме как возиться с тобой?

— Он всемогущ, для Него это не проблема.

Я уже собирался открыть рот и выложить ему, что думаю обо всей этой ереси, но вовремя вспомнил слова Кроули. Хотя я и не разделял точки зрения старого огрызка на то, как функционирует мир, одну вещь Кроули подметил верно. Если мы действуем в жизни неподобающим образом, нам за это воздаётся.

— Так и будешь сидеть здесь всю ночь?

— Ты иди, — ответил Шва. — Со мной ничего не случится.

— Тебя тут ограбят.

— И кто же это меня тут ограбит? Здесь же нет никого.

И он остался сидеть посередине одинокой пустой дороги, не отрывая глаз от собственного гигантского лица, которого больше никто не увидит.

* * *

Ради меня он явно не сдвинется с места. Ну да, конечно, я был его другом, но одновременно я был неким эталоном, которым он измерял степень своей невидимости. Я был «контрольным экземпляром», как говаривал мистер Вертхог, — частью эксперимента, с которой сравнивают результаты. Поясню: вы, допустим, посеяли семена для проекта по естествознанию и одну грядку подкармливаете растительными удобрениями, а другую поливаете пепси — или ещё какой гадостью вроде неё — и смотрите, что вырастет лучше. Вы всегда должны иметь третью грядку, которую поливаете просто водой — чтобы было с чем сравнить результаты двух других. Это и есть контрольный экземпляр.