– Как только подпишут перевод, – добавил Брут.

– А пока его не подпишут, он возьмет больничный на все ночные смены, – вставил свое слово Дин.

И тут Перси очнулся: он еще не проработал в тюрьме столько, чтобы заработать оплачиваемый больничный. Перси посмотрел на Дина с явной неприязнью.

– И не надейся, – процедил он.

6.

Мы вернулись в блок примерно в четверть второго (кроме Перси, которому было приказано вычистить помещение склада, и он с надутым видом взялся за работу), мне нужно было написать рапорт. Я решил сделать это за столом дежурного, боясь, что, сидя в своем удобном кресле в кабинете, просто засну. Вам это может показаться странным после всего, что произошло всего час назад, но я чувствовал, что прожил как минимум три жизни, начиная с одиннадцати вечера, и все эти жизни без сна.

Джон Коффи стоял у двери своей камеры, слезы текли из его необычных нездешних глаз – словно кровь из какой-то незаживающей, но странно безболезненной раны. В камере, расположенной ближе к столу, на койке сидел Уортон, раскачиваясь из стороны в сторону, и распевал песенку, скорее всего собственного сочинения и не совсем лишенную смысла. Насколько я помню, звучала она примерно так:

Жа-ров-ня! Для тебя и для меня! Шкворчит и дымится – тра-ля-ля-ля! Это не Филли – старый Вонючка. Не Джеку и не Джолиан. Подлый убийца, мерзкая штучка По прозвищу Делакруа!

– Заткнись, идиот, – бросил я.

Уортон оскалился, показав два ряда гнилых зубов. Он не умирал, по крайней мере еще, он был жив, счастлив и весел, чуть ли не танцевал.

– Ну, заходи и заставь меня, а? – сказал он весело, а потом запел другой вариант своей песенки, составляя слова отнюдь не случайно. Что-то в этом было, какие-то зачатки отвратительной сообразительно-сти, по-своему даже блестящей.

Я подошел к Джону Коффи. Он вытер слезы тыльной стороной ладони. Глаза его были красные и воспаленные, и мне показалось, что он тоже очень устал. Как это могло быть, ведь он слонялся по прогулочному дворику всего два часа в день, а остальное время сидел или лежал у себя в камере, я не знаю, но, без сомнения, видел, что он устал. Это было ясно.

– Бедный Дэл, – произнес он тихим, хриплым голосом. – Бедный старина Дэл.

– Да, – ответил я. – Бедный старина Дэл. Джон, а с тобой все в порядке?

– Для него уже все позади, – продолжал Коффи. – Для Дэла все уже позади, правда, босс?

– Да. Но ответь на мой вопрос, Джон. С тобой все в порядке?

– Для Дэла уже все прошло, везет ему. Неважно, как это произошло, но ему везет.

Я подумал, что Делакруа вряд ли согласился бы с этим, но ничего не сказал. Вместо этого я осмотрел камеру Коффи.

– А где Мистер Джинглз?

– Убежал туда. – Он указал сквозь решетку по коридору в сторону смирительной комнаты. Я кивнул.

– Он вернется.

Но он не вернулся, дни Мистера Джинглза на Зеленой Миле закончились. Единственные следы его Брут обнаружил зимой: несколько ярко окрашенных деревян-ных щепочек и запах мятных леденцов, исходящий из дыры в балке.

Я уже собирался уйти, но не смог. Я смотрел на Джона Коффи, а он на меня, словно читая мои мысли. Я сказал себе, что надо двигаться, считать ночную смену оконченной, вернуться к столу дежурных и к своему рапорту. Вместо этого произнес его имя.

– Джон Коффи.

– Да, босс, – тут же ответил он.

Иногда человека просто преследует мысль кое-что узнать, именно это происходило во мне. Я опустился на одно колено и стал снимать башмак.

7.

Когда я добрался домой, дождь уже перестал и над горами взошел тонкий серп луны. Моя сонливость словно исчезла вместе с тучами. Мне совсем не хотелось спать, и я чувствовал, как от меня исходит запах Делакруа. Я подумал, что еще долго моя кожа будет пахнуть паленым – «Жа-ров-ня! Для тебя и для меня, шкворчит и дымится – тра-ля-ля-ля!»

Дженис ждала меня, как всегда, когда ночью была казнь. Мне не хотелось пересказывать ей все, я не видел смысла в том, чтобы мучить ее, но она поняла по моему виду, когда я появился в кухонной двери, и потребовала рассказать все. Поэтому я сел, взял ее теплые руки в свои ледяные ладони (отопитель в моем «форде» почти не грел, а погода после шторма резко изменилась) и поведал ей все, что она хотела услышать. Где-то на половине рассказа я вдруг неожиданно разрыдался. Мне было стыдно, но не очень, ведь рядом была Дженис, а она никогда не упрекала меня за то, что я иногда вел себя не так, как подобает мужчине... не так, как, полагал, должен себя вести. Если у мужчины хорошая жена, он счастливейшее из созданий Божьих, а если такой жены нет, мне его жаль, единственное утешение состоит в том, что он не знает, сколь жалка такая жизнь. Я плакал, а она прижимала мою голову к своей груди, когда же моя буря улеглась, мне стало чуть-чуть лучше. И, наверное, именно тогда впервые моя мысль стала отчетливой. Не о ботинке, нет. Она имела к нему некоторое отношение, но иное. Именно тогда я вдруг ясно осознал: при всем несходстве пола, цвета кожи и габаритов у Джона Коффи и у Мелинды Мурс были одинаковые глаза: несчастные, печальные и нездешние. Умирающие глаза.

– Пойдем спать, – сказала жена наконец. – Пойдем со мной, Пол.

И мы пошли и занимались любовью, а потом она заснула. А я лежал, глядя на серп луны и прислушиваясь к потрескиванию стен: они остывали и сжимались, сменяя лето на осень. Лежал и думал о Джоне Коффи, о том, как он говорил, что помог. «Я помог мышонку Дэла. Я помог Мистеру Джинглзу. Он – цирковая мышь». Конечно. И, может быть, думал я, мы все – цирковые мыши, бегающие туда-сюда, имеющие лишь слабое представление о том, что Бог и Дух святой смотрят сверху в наши бакелитовые дома через слюдяные окошечки.

Я задремал, когда начало светать, и проспал часа два или три, я спал так, как теперь все время сплю в Джорджии Пайнз и как редко бывало тогда – короткими отрывками. Я засыпал, думая о церквях моей юности. Их названия менялись в зависимости от пристрастий матушки и ее сестер, но все они были как одна – Первая Церковь в Бэквудзе молитвы «Отче наш, сущий на Небесах». В тени ее квадратной колокольни понятие расплаты присутствовало постоянно, как удары колокола, созывающего верующих на молитву. Только Бог может прощать грехи и прощает их, смывая предсмертной кровью своего распятого Сына, но это не снимает с его детей обязанности каяться в этих грехах (и даже в простых ошибках и заблуждениях) при первой возможности. Расплата была мощной, как замок на двери, закрывающей прошлое.

Я заснул, думая о расплате, Эдуаре Делакруа, скачущем на молнии, о Мелинде Муре и моем громадном парне с бесконечно плачущими глазами. Мысли сложились в сон. В этом сне Джон Коффи сидел на берегу реки и издавал свои нечленораздель-ные идиотские горестные вопли под утренним летним небом, а на другом берегу товарный поезд нескончае-мой лентой мчался по высокому арочному мосту в Трапингус. На каждой руке чернокожего лежало тело обнаженной белокурой девочки. Его кулаки, как огромные коричневые камни, были сжаты. Вокруг него стрекотали сверчки и вились мошки, день наполнялся жарой. Во сне я подошел к нему, опустился на колени и взял его руки. Кулаки его разжались, явив свои секреты. В одном была катушка, окрашенная зеленым, красным и желтым. В другом – башмак тюремного надзирателя.

– Я ничего не мог сделать, – сказал Джон Коффи. – Я пытался вернуть все назад, но было уже слишком поздно.

И на этот раз, во сне, я его понял.

8.

На следующее утро в девять часов, когда я на кухне пил уже третью чашечку кофе (жена ничего не сказала, но я видел неодобрение, крупно написанное у нее на лице, когда она мне подавала ее), зазвонил телефон. Я пошел в прихожую, чтобы взять трубку, и Центральная сказала кому-то, что линия занята. Потом она пожелала мне веселенького дня и отключилась... предположительно. С этой Центральной никогда ничего не знаешь наверняка.