— Не знаю, — проговорил я. — Самой смерти, наверное, не боюсь. А вот умирания — да. Хотя даже не знаю точно, страх это или что-то еще. Но умиранию я сопротивлялся бы всеми силами, какие у меня есть.

— Вот и я так думаю, — сказала она. — Я этого ужасно боюсь. Этого, а еще старости и одиночества. Вы нет?

Я покачал головой. «Ничего себе разговорчик!»— подумал я. О смерти не разглагольствуют. Это предмет для светской беседы прошлого столетия, когда смерть, как правило, была следствием болезни, а не бомбежек, артобстрелов и политической морали уничтожения.

— Какое у вас красивое платье, — заметил я.

— Это летний костюм. От Манбоше. Взяла напрокат на сегодняшний вечер, на пробу. Завтра надо отдавать. — Мария засмеялась. — Тоже взаймы, как и все в моей жизни.

— Но тем интереснее жить! Кому же охота вечно оставаться только самим собой? А тому, кто живет взаймы, открыт весь мир.

Она бросила на меня быстрый взгляд.

— Тому, кто крадет, тоже?

— Уже меньше. Значит, он хочет владеть. Собственность стесняет свободу.

— А мы этого не хотим, верно?

— Верно, — сказал я. — Мы оба этого не хотим.

Мы дошли до Второй авеню. Променад гомосексуалистов был в полном разгаре. Пудели всех мастей тужились над сточной канавой. Золотые браслетки поблескивали на запястьях их владельцев.

— А что, когда все безразлично, страх меньше? — спросила Мария, уворачиваясь от двух тявкающих такс.

— Больше, — возразил я. — Потому что тогда, кроме страха, у тебя ничего нет.

— И надежды тоже?

— Ну нет. Надежда есть. Пока дышишь. Надежда умирает тяжелее, чем сам человек.

Мы подошли к дому, в котором она жила. Тоненькая, хрупкая, но, как казалось мне, почему-то неуязвимая, она застыла в проеме парадного. Блики от автомобильных фар скользили по ее лицу.

— Тебе ведь не страшно? — спросила она.

— Сейчас нет, — ответил я, притягивая ее к себе.

В гостинице я застукал Феликса О'Брайена на корточках перед холодильником. Я вошел очень тихо, и он меня не услышал. Поставив супницу перед собой и вооружившись большой поварешкой, О'Брайен самозабвенно жрал. Его набитый рот был перемазан соусом, рядом на полу стояла бутылка пива «Будвайзер».

— Приятного аппетита, Феликс, — сказал я.

— Вот черт! — проговорил он, роняя поварешку. — Вот невезуха! — И тут же приступил к объяснениям. — Видите ли, господин Зоммер, человек слаб, особенно ночью, когда он совсем один…

Я углядел, что русскую водку он не тронул. Все-таки этикетка подействовала!

— Ешьте спокойно, Феликс! — сказал я ему. — Там еще и торт есть. Огурчики вы уже смели?

Он сокрушенно кивнул.

— Вот и хорошо. Доедайте все остальное, — сказал я. Водянистые глаза Феликса пробежались по полкам открытого холодильника.

— Мне этого не осилить. Но если вы разрешите, я бы взял домой для своих. Тут еще полно еды.

— Ради Бога. Только супницу обратно принесите. Не разбитую. Она чужая.

— Ну конечно, не разбитую. Вы истинный христианин, господин Зоммер, хотя и еврей.

Я пошел к себе в комнату. «Страх, — думал я. — Есть столько разных видов страха». Я вспомнил Розенталя с его извращенными понятиями о верности. Впрочем, сейчас, ночью, они уже не казались мне такими извращенными. И даже казались не очень чуждыми. Ночью все совсем по-другому, ночью правят иные законы, чем средь бела дня.

Я повесил старый, зоммеровский костюм в шкаф, предварительно вытащив все из карманов. На глаза мне попалось письмо эмигранта Заля, которое я так и не отправил: «…и откуда мне было знать, что они даже женщин и детей отправляют в лагерь! Надо было мне с вами остаться. Я так раскаиваюсь. Рут, любимая, я столь часто вижу тебя во сне. И ты все время плачешь…»

Я бережно отложил письмо в сторонку. Внизу тягуче запел негр, выносивший мусор.