Джесси Штайн давала очередной прием. Двойняшки обносили гостей кофе и пирожными. Из граммофона тихо лился тенор Таубераnote 32 . Джесси была в темно-сером — в знак траура по разоренной войной Нормандии, но и в знак сдержанного торжества над изгнанными оттуда нацистами.

— Раздвоение какое-то, — жаловалась она. — Прямо сердце разрывается. Вот уж не думала, что можно ликовать и плакать одновременно.

Роберт Хирш нежно обнял ее за плечи.

— Можно, Джесси! — утешил он. — И ты всегда это знала. Только твое неразделимое сердечко всегда спешило об этом забыть.

Джесси прильнула к нему.

— И ты не считаешь такое безнравственным?

— Нет, Джесси. Ни чуточки. Это не безнравственно, это трагично. Поэтому давай лучше видеть во всем только светлые стороны, иначе наши многострадальные сепдца просто не выдержат.

Устроившись в углу под фотографиями с траурными рамками, Коллер, составитель пресловутого кровавого списка, с пеной у рта обсуждал что-то с писателем-сатириком Шлетцом. Оба только что внесли еще двух генералов в список изменников, которых по окончании войны следует немедленно расстрелять. Кроме того, они разрабатывали сейчас новый архиважный список — очередного немецкого правительства в изгнании. Работы у них было по горло: дня не проходило, чтобы они не назначили или не сняли какого-нибудь министра. В данный момент Коллер и Шлетц громко спорили, ибо не могли прийти к согласию насчет Розенберга и Гесса: казнить их или приговорить к пожизненному заключению. Коллер ратовал за высшую меру.

— Кто будет приводить приговор в исполнение? — подойдя к ним, поинтересовался Хирш.

Коллер затравленно обернулся.

— А вы, господин Хирш, лучше оставьте ваши ернические замечания при себе!

— Предлагаю свои услуги, — не унимался Хирш. — На все приговоры. При одном условии: первого расстреляете вы.

— Да о каком расстреле вы говорите? — взвился Коллер. — Доблестная солдатская смерть! Еще чего! Они даже гильотины не заслужили! Когда Фрик, этот нацистский министр внутренних дел, приказал так называемых изменников родины казнить четвертованием, приводя приговор в исполнение ручным топором! И в стране поэтов и мыслителей это распоряжение действует уже десять лет! Вот точно так же надо будет обойтись со всеми этими нацистами. Или, может, вы хотите их помиловать?

Джесси уже подлетела к гостям, как встревоженная наседка к цыплятам.

— Не ругайся, Роберт! Доктор Боссе только что приехал. Он хотел тебя видеть.

Хирш со смехом дал себя увести.

Жалко, — процедил Коллер. — Я бы ему сейчас…

Я остановился.

— Что бы вы сейчас? — вежливо поинтересовался я, делая шаг в его сторону. — Можете спокойно сказать мне все, что вы хотели сказать моему другу Хиршу. В моем случае это даже не так опасно.

— А вам-то что? Не лезьте в дела, которые вас не касаются.

Я сделал еще один шаг в его сторону и слегка ткнул в грудь. Он стоял возле кресла, в которое и плюхнулся. Плюхнулся даже не от моего легкого тычка, а просто потому, что стоял к креслу слишком близко. Но он и не подумал встать — так и сидел в кресле и только шипел на меня.

— Вы-то что лезете? Вы, гой несчастный, вы, ариец! — Последнее слово он почти выплюнул, будто это было смертельным оскорблением.

Я смотрел на него озадаченно. Я ждал.

— Еще что? — спросил я. Я ждал слова «нацист». Мне уже всякое случалось слышать. Но Коллер молчал. Я смотрел на него сверху вниз.

— Надеюсь, вы не собираетесь бить сидячего?

Только тут я осознал весь комизм положения.

— Да нет, — отозвался я. — Я вас сперва подниму.

Одна из близняшек уже подскочила ко мне с куском песочного торта. Голодный после блэковского коньяка, я с удовольствием его взял. Вторая близняшка подала мне кофе.

— Не бойтесь, — сказал я Коллеру, которого, похоже, мой разыгравшийся аппетит оскорбил еще больше, чем мои слова. — Вы же видите, у меня руки заняты. К тому же я никогда не бью актеров — это все равно, что драться с зеркалом.

Я отвернулся — и увидел перед собой Лео Баха.

— Я кое-что выяснил, — прошептал он. — Насчет Двойняшек. Они обе пуританки. Ни одна не потаскушка. Это стоило мне костюма. Пришлось в чистку отдавать. Эти мерзавки просто залили меня из своих кофейников. Даже молочниками швыряются, стоит их ущипнуть. Садистки какие-то!

— Это костюм из чистки?

— Да нет. Это мой черный. Другой — тот серый. И очень маркий.

— На вашем месте я пожертвовал бы его музею науки — как пример самоотверженности в эксперименте.

Доктор Боссе, щуплого вида человек со скромной темной бородкой, сидел между продавцом чулок-носков Шиндлером, в прошлом ученым, и композитором Лотцем, который теперь подвизался в качестве агента по продаже стиральных машин. Джесси Штайн потчевала гостя пирожными так, будто он только что закончил курс лечебного голодания. Боссе покинул Германию незадолго до начала войны, много позже, чем подавляющее большинство эмигрантов.

— Надо было языки учить, — сетовал он. — Не латынь и греческий, а английский. Жил бы сейчас куда лучше.

— Ерунда! — решительно не соглашалась Джесси. — Английский ты еще выучишь. А плохо тебе сейчас только потому, что этот эмигрантский выродок подло тебя обманул. Так и скажи!

— Ну, Джесси, случаются ведь вещи и похуже.

— Обманул, да еще и обокрал! — Джесси кипятилась так, что ее рюши тряслись мелкой дрожью. — У Боссе была замечательная коллекция почтовых марок. Самые ценные экземпляры он еще в Берлине отдал другу, когда тому разрешили выезд. На сохранение, пока сам Боссе за границу не выберется. А теперь тот утверждает, что никаких марок в глаза не видал.

— У него, конечно, их конфисковали на границе? — спросил Хирш. — Обычно так все говорят.

— Этот подлец гораздо хитрей. Скажи он так, он бы признал, что брал эти марки, и тогда у Боссе было бы хоть какое-то право на возмещение ущерба.

— Нет, Джесси, не было бы у него такого права, — сказал Хирш. — Расписку вы, конечно, не брали? — обратился он к Боссе.

— Конечно, нет! Это было исключено. У меня могли бы ее найти!

— А у него найти марки, — добавил Хирш.