Великолепный Мариус Пэнсон, подняв руку с растопыренными пальцами на высоту бровей, приветствовал их, как приветствовал бы самого? императора или генерала Боске, и не важно, что борода у старшего сержанта была растрепана, а феска съехала на затылок.

Дама в Черном ответила ему дружеским кивком.

— Добрый день, друг мой!.. Какие новости ты принес?

— На войне ничего нового, мадам… Зато я принес письмо из Франции… нашей дорогой девочке. Вы разрешите отдать его Розе?

— Конечно, пожалуйста.

— О, это от дедушки! — радостно вскрикнула Роза при виде крупных каракулей деда.

— От самого дедушки Стапфера, — отозвался Буффарик, — славного старикана, который любит нас от всего сердца и которого мы все обожаем!..

Дама в Черном незаметно вздрогнула:

— Стапфер!.. Эльзасское имя…

— Да, мадам, конечно… Он родом из Эльзаса. Многие знают его… Еще бы — такой удалец и хват! Император Наполеон собственноручно приколол ему орден на грудь… гигант-кирасир генерала Мильо… герой Ватерлоо… Он и сегодня прямой и крепкий, как дуб, хотя ему давно уже стукнуло семьдесят… Но я докучаю вам, мадам, своей болтовней о семейных делах, которые вам ничуть не интересны.

— Вы ошибаетесь, сержант! Все, что касается вас и моей дорогой Розы, мне в высшей степени интересно.

— Вы очень любезны, мадам.

— …А от слова «Эльзас» у меня сжимается сердце, потому что оно пробуждает воспоминания и дорогие и горестные.

— Я прошу у вас прощенья, мадам, если невольно разбередил ваши раны.

— Не будем больше об этом говорить! А вы, Роза, дитя мое, читайте письмо… Я порадуюсь вместе с вами.

Девушка сорвала большую сургучную печать, развернула лист бумаги и своим нежным голоском начала читать:

— «Форт-Вобан, 8 июня 1855 года.

Моя крошка, моя милая Рождественская Роза!»

Что-то вроде придушенного вопля вырвалось из груди Дамы в Черном, и она сказала прерывающимся голосом:

— О, Господи!.. Вы сказали: Форт-Вобан…

— Да, мадам… Дедушка там живет…

— Совсем рядом со Страсбургом… домишко… у дороги в Кель.

— Да, да, там…

— И Роза… Рождественская Роза…

— Да, так дедушка ласково меня называет…

— Силы небесные!.. Там, перед Форт-Вобаном, есть цветник… с зимними цветами… и там эти снежные розы… у них ваше имя… Рождественские розы…

— Да, мадам. Уже больше сорока лет дедушка выращивает их… с такой любовью… И каждое Рождество отвозит большой букет к памятнику генерала Дезе, на остров Эпи…

Но Дама в Черном уже не слышала ничего. Бледная, с трагическим выражением лица, она тщетно пыталась взять себя в руки. У нее начался сильнейший нервный припадок. Взгляд стал невидящим, здоровая рука судорожно двигалась, хриплые стоны рвались из груди, с побледневших губ, словно в бреду, срывались слова:

— Форт-Вобан… Рождественские розы… Господи!.. Помоги мне! Сжалься надо мной!.. О, Роза! Рождественская Роза!

ГЛАВА 6

В клетке. — Безумная жажда свободы. — Бомба. — Смертельная опасность. — Как Оторва открыл дверь. — Стража. — Штыки наперевес! — Один против восьмерых. — Кровавая стычка. — Брешь. — Спасение?

Запертый в каземате, Жан в отчаянии считал дни, часы и даже минуты. Заточение казалось ему вечным. Его щеки впали, глаза горели, как у хищного зверя, сжатые губы разучились улыбаться. Это не был уже прежний Оторва — лихой и веселый солдат, отважный воин, славный зуав, любитель пирушек и жарких схваток.

Бледный, изможденный, в грязном и мятом мундире, взъерошенный, как собака на привязи, узник был взбешен.

Уверившись в том, что побег невозможен, что все его попытки вырваться из омерзительной клетки обречены на неудачу, он теперь желал смерти. Он бранил сквозь тяжелую дверь своих сторожей, бушевал и ревел по сто раз на дню:

— Тысяча чертей! Бомбы сыплются дождем… Неужели не найдется ни одной, которая пробила бы этот проклятый каземат! Ну же, пушечки! Ударьте картечью, да так, чтоб я взлетел повыше… вместе с этими безмозглыми казаками, которые смеются надо мной, которым плевать, что я здесь маюсь! Бам-м! Еще одна бомба!.. Перелет!.. Мне она уже не достанется… Милейший Шампобер, ваши люди стреляют как сапожники!.. Как бы я был им благодарен, если б они стреляли поточнее!

Французские батареи находились всего в ста двадцати метрах от каземата. Снаряды рвались с оглушительным грохотом. Ядра со всего маха врезались в земляные насыпи, доски, каменную кладку, поднимая тучи обломков. Бомбы взлетали все круче, так высоко, что терялись из виду, и потом, разогнавшись, били со стократной силой. Ничто не могло противостоять этим громадинам, которые рушили, стирали в порошок, уничтожали все на своем пути.

Однако, что бы там ни говорил Оторва, артиллеристы капитана Шампобера знали свое дело. Бомбы разрывались теперь на кольцевой дороге, покрывая ее огромными воронками, в которые вполне могла ухнуть артиллерийская повозка.

Расстояние между местом выстрела и местом падения бомб становилось все короче и короче. Одна бомба шлепнулась прямо перед дверью каземата. Восемь человек охраны разбежались в разные стороны. Оторва злорадно захохотал и закричал:

— Молодец, Шампобер!.. Это начало конца!

Глухой удар, удушающий дым, язык пламени… По кругу разлетелись огненные брызги. Дверь, изрешеченная осколками, отозвалась барабанным гулом. Доски обшивки раскололись, гвозди выскочили, дверные петли зашатались.

Дверь еще держалась, но второго снаряда будет достаточно, чтобы сбросить ее на землю, как, впрочем, и для того, чтобы разворотить весь каземат и прикончить узника.

Оторве на это было наплевать. В образовавшуюся щель он увидел несколько солнечных лучей, и к нему, словно по волшебству, возвратилось хорошее настроение.

— Милости просим! — прокричал он.

И, как бы отзываясь на его слова, вторая бомба с дьявольской точностью легла на то же место. Она упала чуть позади двери, проломила в своде каземата дыру, сломала, как спички, два бревна, подпиравших стены, пробила потолок и упала на пол, в трех шагах от Оторвы.

Зуав рассчитывал на другое. Он сразу оценил свое положение: оно было безнадежно. Бедняга погиб.

Дверь по-прежнему оставалась заперта. Выломать ее просто немыслимо. В дыру, проделанную бомбой наверху, в своде каземата, можно было пролезть. Но она располагалась на высоте более двух метров и образовывала нечто вроде трубы, до которой Оторва не мог добраться, во всяком случае сейчас, да еще при том, что у него оставалось очень мало времени.

Фитиль потрескивал, заполняя едким дымом темное помещение. Через пять или шесть секунд огонь дойдет до начинки бомбы. Пять килограммов пороха, заключенные в семидесяти фунтах железа… Взрыв в закрытом помещении — и от молодца останется мокрое место.

Вырвать или погасить фитиль невозможно. Он вставлен в трубку, плотно забитую в глазок бомбы.

Нет, ничто не спасет зуава! Пять или шесть секунд, быть может, восемь, ну уж никак не больше десяти!.. Вот сколько ему еще жить.

— Ну что ж! — сказал он спокойно. — Значит, не суждено мне водрузить знамя Второго зуавского на Малаховом кургане!

И — удалец остается удальцом! — молодой человек выпрямился и сложил руки на груди, в трех шагах от бомбы.

Ш-ш-ш-ш-ш!.. Фитиль дымил и потрескивал, отбрасывая красноватый свет. Оторва пристально смотрел на него с высокомерным и вызывающим видом.

Секунды бежали, быстрые, тревожные, мучительные. Жгучая мысль пронзала мозг человека… ему предстояло умереть… да, сейчас, и помилование было невозможно. Перед ним пронеслась вся его жизнь. Так сверкание молнии на мгновение высвечивает во тьме целый мир.

Детство!.. Отец, старый наполеоновский солдат! Мать… о, его мать!.. Потом полк… и знамя!.. Прелестное личико Розы… ее большие глаза… в них столько нежности… и, наконец, апофеоз[244], когда исполняется мечта солдата: трехцветное знамя гордо реет на Малаховом кургане, и он, Оторва, размахивает древком, поднимая его высоко-высоко — как только может…

вернуться

244

Апофеоз — здесь: торжественное завершение события.