Винсент понял теперь, почему поселок показался ему таким пустынным и заброшенным: Малый Вам – это отнюдь не та горстка лачуг, которые лепятся по оврагу, а город-лабиринт, раскинувшийся под землей на глубине семисот метров; в этом лабиринте и проводит большую Часть суток почти все здешнее население.
9
– Жак Верней вышел в люди собственным умом, – говорила мадам Дени Винсенту за ужином, – и как был, так и остался другом углекопов.
– А разве не все, кто выходит в люди, остаются друзьями рабочих?
– Нет, господин Ван Гог, не все. Как только кто-нибудь выберется из Малого Вама в Вам, он уже на все смотрит по-иному. Ради денег он держится хозяев и забывает, что когда-то сам надрывался в шахте, как каторжный. Но Жак правдивый и честный человек. Когда у нас бывает стачка, рабочие его одного только и слушают. Ничьих советов не признают, кроме его. Вот только жить ему, бедняге, осталось недолго.
– Что же с ним такое? – спросил Винсент.
– Обыкновенное дело – чахотка. Ни одному шахтеру не миновать этого. Уж не знаю, протянет ли он до весны.
Скоро пришел и сам Жак Верней. Это был низкорослый, сгорбленный мужчина с ввалившимися и печальными, как у всех боринажцев, глазами. Из ноздрей и ушей у него торчали волосы, брови были лохматые, голова давно облысела. Услышав, что Винсент – проповедник, присланный облегчить долю углекопов, он горестно вздохнул.
– Ах, господи, – сказал он Винсенту, – столько людей уже старались нам помочь. Но все идет по-прежнему. Ничуть не лучше, чем было.
– Значит, в Боринаже живется тяжко? – спросил Винсент.
Жак помолчал, потом ответил:
– Мне-то самому живется неплохо. Мать выучила меня читать, и поэтому я стал мастером. У меня маленький кирпичный домик у дороги в Вам, да и на еду нам всегда хватает. Мне жаловаться не на что…
Жак оборвал разговор – его начал душить приступ сильнейшего кашля; Винсенту казалось, что его плоская грудь вот-вот лопнет от натуги. Несколько раз Жак выходил за дверь и отхаркивался, потом снова уселся на свое место в теплой кухне и стал тихонько теребить вылезавшие из ушей и носа волосы и пощипывать брови.
– Видите ли, господин, мастером я стал только в двадцать девять лет. Легкие у меня к тому времени были уже попорчены. Но все-таки последние годы я жил не так уж плохо. А вот углекопы… – Он покосился на мадам Дени и спросил: – Как вы думаете, не свести ли мне его к Анри Декруку?
– Конечно, сведи. Ему не вредно будет узнать всю правду, как есть.
Жак Верней повернулся к Винсенту и сказал, словно бы извиняясь:
– Как-никак, господин, я все же мастер и должен оказывать им уважение. Ну, а Анри, он вам порасскажет!
Винсент и Жак вышли на улицу и, вдыхая холодный ночной воздух, направились к оврагу. Домишки были тут совсем жалкие, все деревянные, в одну комнату. Их понастроили безо всякого плана, они беспорядочно лепились по склону оврага, образуя самые причудливые закоулки; в, этой грязи и путанице мог найти дорогу только свой человек. Шагая вслед за Жаком, Винсент то и дело натыкался на какие-то камни, бревна и кучи мусора. Не доходя до дна оврага, они остановились у жилища Декрука. В заднем оконце лачуги был свет. Они постучали, на стук выглянула жена Декрука.
Хижина Декруков ничем не отличалась от всех остальных. Пол в ней был земляной, крыша из мха, щели между стенными плахами законопачены от ветра рогожей. По углам разместились кровати, на одной из них спали трое ребятишек. Вся обстановка состояла из круглой печки, деревянного стола, скамеек, стула и прибитого к стене ящика с несколькими горшками и мисками. Декруки, чтобы хоть изредка есть мясо, держали, как и все жители Боринажа, козу и кроликов. Коза спала под детской кроватью, а кролики примостились на охапке соломы за печкой.
Жена Декрука откинула верхнюю створку двери и посмотрела, кто пришел, затем впустила Жака и Винсента в дом. Она работала в тех же забоях, что и ее муж, еще задолго до того, как они поженились, – откатывала вагонетки с углем к контрольному посту. Это была уже надорванная женщина, бледная и состарившаяся, хотя ей не исполнилось еще и двадцати шести лет.
Когда Жак и Винсент вошли, Декрук, сидевший у холодной печки, вскочил со стула.
– Вот хорошо-то, – сказал он Жаку, распрямляя спину. – Давненько ты ко мне не заглядывал. Рад тебя видеть, Добро пожаловать вместе с твоим другом.
Декрук хвастался тем, что из всех жителей Боринажа он один никогда и ни за что не погибнет в шахте. «Я умру стариком на своей кровати, – говаривал он нередко, – шахте меня не прихлопнуть, я ей не поддамся». На голове у него, с правой стороны, меж густых волос краснела большая квадратная проплешина. Это была память о том дне, когда клеть, в которой он спускался в шахту, сорвавшись, камнем пролетела добрую сотню метров, и в ней погибло двадцать девять его товарищей. Одну ногу Декрук заметно волочил, она была сломана в четырех местах: как-то в забое рухнули крепления и замуровали Декрука на пять суток. На правом боку, под черной, заскорузлой рубахой, бугрился заметный нарост: это выступали три сломанных и не вправленных толком ребра, – однажды, при взрыве рудничного газа, его швырнуло о вагонетку. Но Декрук был боевым, задиристым человеком, он был неукротим, несмотря ни на что. Он, не сдерживаясь, постоянно говорил о шахтовладельцах что-нибудь резкое, и за это его посылали в самые гиблые забои, где уголь доставался ценой неимоверных усилий. Чем тяжелее приходилось Декруку, тем яростнее он воспламенялся против них – против неведомых, невидимых и все же вездесущих врагов. Из-за ямочки, сидевшей на круглом подбородке чуть-чуть сбоку, его небольшое, плотное лицо казалось кривоватым.
– Да, господин Ван Гог, – заявил он, – приехав сюда, вы не ошиблись. Здесь, в Боринаже, мы даже не рабы, мы животные. Мы спускаемся в Маркасскую шахту в три утра, отдыхаем мы за смену пятнадцать минут, когда обедаем, а потом снова работаем до четырех часов дня. Там темно и жарко, как в пекле. Мы работаем нагишом, воздух полон угольной пыли и ядовитого газа, – не продохнешь! Рубишь уголь в забое, а самому нельзя и выпрямиться, все на коленях или согнувшись в три погибели. А ребятишки наши, мальчики и девочки, идут в шахту с восьми или девяти лет. К двенадцати у всех у них лихорадка и чахотка. Если нас не удушит рудничный газ или не прихлопнет клеть, – он дотронулся пальцами до своей красной проплешины, – мы доживаем до сорока, а потом околеваем от чахотки. Скажи-ка, Верней, правда это или нет?
Говорил он на местном наречии и с такой горячностью, что Винсент с трудом понимал его. Ямка, сидевшая сбоку на подбородке, придавала его лицу забавное выражение, хотя глаза у пего потемнели от гнева.
– Истинная правда, – подтвердил Жак.
Жена Декрука отошла в дальний угол и села на кровать. Тусклый свет керосиновой лампы еле освещал ее лицо. Она внимательно слушала мужа, хотя слышала все это уже тысячу раз. Бесконечные вагонетки с углем, которые она откатывала из года в год, трое детей, холодные зимы в проконопаченной рогожей хижине – все это сделало ее покорной и равнодушной.
Волоча свою искалеченную ногу, Декрук подошел вплотную к Винсенту.
– А что мы за это получаем? Лачугу в одну комнату и еду – ровно столько, чтобы хватило сил держать в руках кирку. А какая наша еда? Хлеб, тощий творог да черный кофе. Мясо видим раз или два в год! Если они срежут нам пятьдесят сантимов в день, мы начнем дохнуть с голоду. У нас уже не будет сил добывать им уголь – только поэтому они и не снижают нам заработки. Мы все время смотрим в глаза смерти, каждый божий день! Стоит нам заболеть, и нас гонят в шею без единого франка в кармане, и мы подыхаем, как собаки, а наших вдов и сирот приходится кормить соседям. С восьми лет и до сорока, – тридцать два года под землей, не видя белого света, а потом могила, где-нибудь здесь же рядом, и тогда уж все кончено, никаких страдании.
10
Винсент убедился, что углекопы невежественны, – большинство их не умело читать, – но смелы, прямодушны, отзывчивы и в своей работе проявляют немало сообразительности и ума. Это были худые, бледные от лихорадки, усталые, изнуренные люди. Их серые, болезненные лица (солнце углекопы видели только по воскресеньям) были усеяны крошечными черными крапинками. Запавшие печальные глаза – глаза угнетенных – смотрели с безнадежной покорностью. У Винсента эти люди вызывали теплое чувство. Он находил в них большое сходство с брабантцами, с жителями Зюндерта и Эттена – такими же простыми и добродушными. Даже здешние места уже не казались ему тоскливыми, он понял, что у Боринажа есть свое лицо, свой характер, – он это чувствовал теперь всей душой.