– Позор! Какой позор! – воскликнул де Йонг, звонко хлопнув себя по толстому брюху.
– Можно подумать, что мы в африканских джунглях! – злобно сказал ван ден Бринк. – Один бог знает, сколько вреда он тут натворил!
– Понадобятся годы, чтобы вернуть этих людей в лоно христианской церкви! – Де Йонг скрестил руки на животе и добавил: – Я говорил вам, что не надо было давать ему назначения!
– Да, конечно… но Питерсен… Кто бы мог подумать?.. Этот человек воистину сошел с ума.
– Я с самого начала заподозрил, что он помешанный. Мне он никогда не внушал доверия.
Священники изъяснялись на чистейшем французском языке и говорили быстро, так что боринажцы не поняли ни слова. Винсент же был слишком слаб и болен, чтобы уяснить себе все значение их разговора.
Де Йонг, расталкивая людей своим толстым брюхом, подошел вплотную к Винсенту и злобно прошипел:
– Гоните этих грязных собак по домам!
– А заупокойная?.. Мы еще не кончили…
– Плевать на заупокойную. Гоните их в шею, я вам говорю!
Углекопы, не понимая, в чем дело, начали медленно расходиться.
– Боже, до чего вы себя довели! – напустились на Винсента преподобные. – И что вы только думаете, совершая богослужение в таком вертепе? Ведь это же варварство! Какой-то новый языческий культ! Есть ли у вас хоть малейшее чувство приличия? Разве мыслимо так вести себя христианскому проповеднику? Или вы совсем спятили? Вы, наверно, хотите опозорить нашу церковь?
Преподобный де Йонг умолк на минуту и оглядел убогую, темную хижину Винсента, его соломенное ложе, мешковину, в которую он кутался, и его воспаленные, ввалившиеся глаза.
– Счастье для нашей церкви, господин Ван Гог, – сказал он, – что мы вам дали лишь временное назначение. Можете считать себя свободным. И нового назначения от нас уже не ждите. Вы вели себя постыдно и возмутительно. Жалованья вы больше не получите, а ваше место сейчас же займет другой. Если бы я не считал вас сумасшедшим, достойным жалости, я сказал бы, что вы злейший враг христианства, какого только знала евангелистская церковь Бельгии!
В хижине воцарилась-тишина.
– Ну, господин Ван Гог, что можете вы сказать в свое оправдание?
Винсент вспомнил тот день в Брюсселе, когда эти священники отказались дать ему место проповедника. На душе у него стало так пусто, что он не мог вымолвить ни единого слова.
– Что ж, пойдемте, брат де Йонг, – сказал ван ден Бринк после долгого молчания. – Нам здесь нечего делать. Случай безнадежный, тут ничем не поможешь. Если в Ваме мы не найдем приличной гостиницы, то сегодня же придется ехать в Монс.
16
Наутро к Винсенту пришла группа пожилых углекопов.
– Теперь, когда не стало Жака Вернея, – сказали они, – мы можем довериться только вам, господин Ван Гог. Скажите, что нам делать? Мы не хотим подыхать с голоду. Может быть, вы убедите их посчитаться с нашими требованиями. Поговорите с ними, и если вы потом скажете, что нам надо выйти на работу, мы выйдем. А если скажете, что надо подыхать, то мы подохнем. Мы послушаемся только вас, господин Ван Гог, и никого другого.
В конторе «Шарбонаж бельжик» было мрачно и пусто. Директор охотно принял Винсента и выслушал его с самым сочувственным видом.
– Я знаю, господин Ван Гог, шахтеры возмущены тем, что мы не откопали мертвых. Но что толку, если бы мы их откопали? Компания решила не разрабатывать больше этот пласт, он не окупает расходов. Нам пришлось бы копать, может, целый месяц, а каков результат? Выкопали бы людей из одной могилы, чтобы зарыть их в другую. Только и всего.
– Ну, а как насчет живых? Неужели вы не можете ничего сделать, чтобы улучшить условия труда в шахте? Неужели они должны работать всю жизнь под непрестанной угрозой смерти?
– Да, господин Ван Гог, должны. К сожалению, должны. У компании нет средств на усовершенствование техники безопасности. Рабочие это дело неизбежно проиграют, им ничего не добиться, ибо против них железные законы экономики. И хуже всего то, что если они не выйдут на работу еще неделю, Маркасская шахта вообще закроется. Один бог знает, как тогда будут жить рабочие.
Винсент шел по извилистой дороге к Малому Ваму в полном отчаянии. «Да, может быть, бог и знает, – с горечью говорил он себе, – а что, если и он не знает, – как же тогда?»
Ему было ясно, что углекопам он больше не нужен. Он должен сказать им, чтобы они снова спустились в эту преисподнюю а работали там по тринадцать часов в сутки за голодный паек. Снова они окажутся лицом к лицу со смертью, которая постоянно подстерегает их. А те, кто избежит гибели под землей, будут медленно угасать, став жертвой чахотки. Он не сумел помочь им, как ни старался. Даже господь бог не мог им помочь. Он приехал в Боринаж, чтобы вложить им в сердца слово божье, но что сказать им теперь, когда он увидел, что извечный враг углекопов – не шахтовладельцы, а сам всемогущий?
В тот час, когда. Винсент сказал углекопам, чтобы они шли на работу и снова надели на себя ярмо рабства, в тот самый час он потерял в их глазах все, он стал для них бесполезен. Он уже не мог больше выступать с проповедью, даже если бы евангелический комитет и разрешил ему это, ибо какой толк был теперь рабочим в Писании? Господь был неумолимо глух к ним, а Винсент оказался не в состоянии смягчить его.
И внезапно Винсент понял нечто такое, что он, по существу, знал уже давным-давно. Все эти разговоры о боге – детская увертка, заведомая ложь, которой в отчаянии и страхе утешает себя смертный, одиноко блуждая во мраке этой холодной вечной ночи. Бога нет. Ведь это проще простого. Бога нет, есть только хаос, нелепый и жестокий, мучительный, слепой, беспросветный, извечный хаос.
17
Углекопы вышли на работу. Теодор Ван Гог, которому обо всем сообщил евангелический комитет, прислал Винсенту деньги и письмо, прося его возвратиться в Эттен. Вместо этого Винсент перебрался из своей лачуги обратно к Дени. Он сходил в Детский Зал, попрощался с ним, снял со стены все гравюры и перенес их в свою комнатку наверху.
Вновь он пережил банкротство, и теперь надо было подвести итог. Но итог был неутешительный. У него не было ничего – ни работы, ни денег, ни здоровья, ни сил, ни мыслей, ни желаний, ни душевного пыла, ни честолюбивых устремлений и, самое главное, не стало опоры, на которой держалась бы его жизнь. Ему было двадцать шесть лет, в пятый раз он потерпел неудачу и уже не чувствовал в себе мужества начать все с начала.
Он поглядел на себя в зеркало. Лицо обросло чуть вьющейся рыжей бородой. Волосы поредели, сочные губы высохли и сузились, вытянувшись в ниточку, а глаза ушли глубоко-глубоко, словно спрятались в темные пещеры. Все, что когда-то было Винсентом Ван Гогом, как бы сжалось, застыло, оцепенело, почти умерло.
Он попросил у мадам Дени кусочек мыла и, стоя в тазу, тщательно вымылся с головы до ног. Какой он худой и изможденный, как истаяло его большое, могучее тело! Он аккуратно выбрился и пришел в изумление, увидев, как неожиданно и нелепо выступили у него на лице кости. Впервые за много месяцев он причесал волосы так, как причесывал когда-то. Мадам Дени подала ему верхнюю рубашку своего мужа и смену белья. Винсент оделся и сошел в уютную кухню. Вместе с супругами Дени он сел обедать: горячей домашней пищи он не пробовал со времени взрыва на шахте. Самая мысль о еде вызывала у него удивление. Ему казалось, что он жует горячую кашицу из древесных опилок.
Хотя он ни слова не сказал углекопам о том, что ему запрещено выступать с проповедями, никто и не просил его об этом; видимо, теперь они не нуждались в проповедях. Винсент редко разговаривал с ними. Он теперь вообще редко разговаривал с людьми. Разве что скажет при встрече «добрый день», вот и все. Он не заходил больше в хижины углекопов и не интересовался их жизнью. Рабочие, о чем-то безотчетно догадываясь, по молчаливому уговору даже не упоминали его имени. Они видели, что он чуждается их, но никогда не осуждали его за это. В душе они понимали, что с ним творится. И жизнь в Боринаже шла своим чередом.