…тогда я прорываюсь сквозь тьму в ее голове. Я по-прежнему атакую, яростно, очертя голову, и тут все исчезает…

Я прихожу в себя. Кто этот человек, который твердит, как заведенный, что Джина всего лишь никчемная дура, ленивая и уродливая? Кто эта женщина, глумящаяся над ней, презрительно изгоняющая из своего сердца, потому что Джина так не похожа на своего идеального брата? Почему не ей, а именно ему было суждено утонуть? Кто там таится в тени, тот поганец с масляной улыбочкой? И предупреждает: если она когда-нибудь расскажет родителям о том, что он с ней сделал, он все будет отрицать, и поверят не ей, а ему. Женщина с измазанными мелом пальцами и приторно-паточным голосом. И этим сладким голосом она поет Джине, что поступать в школу медсестер с такими оценками — пустая трата времени, и учеба только оттянет неизбежное. Она даже берет на себя труд объяснить, что означает «неизбежное», с таким видом, словно «общается» с собачкой.

И другие. Так много других. Они вплывают в фокус и снова размазываются неясными тенями, толпятся вокруг чего-то маленького и беспомощного в самой середине шевелящейся массы, чего-то худенького и надломленного, подавленного их превосходством. На мгновение толпа чирикающих фантомов разделяется, и я вижу ЭТО. И глаза: точно такие же, какие смотрели на меня отовсюду, когда открылись ворота Освенцима, и мы вошли в ад.

Мой штык подсекает их, как коса — луговую траву, отбрасывает назад, во мрак, одного за другим. Я раздираю масляную улыбочку от уха до уха. Пробиваю путь прикладом, спеша встать над избитым, трепещущим созданием, дать ему понять: я здесь, чтобы защищать его и дать возможность самому обороняться от врагов.

И оно встает. Встает! Правда, сначала в испуге отшатывается, но вот ко мне протягивается крошечная ручка, стискивает мои пальцы. Запуганное существо нашло в себе силы подняться, опираясь на мою руку. Ему, оказывается, требовалось место, чтобы вырасти. И единственный голос, который заглушил бы все остальные. Существо начинает светиться, потом гореть и наполнять каждый угол своей каморки чистым ровным светом. Но оно уже не в темнице. Несчастное, согбенное, маленькое создание забрало назад все, что эти ублюдки у него отняли. Стены высохли, слезы испарились. Когда ее крылья поднимаются, меня отбрасывает в мир с такой силой, что я врезаюсь в Ника. Мы оба падаем, но еще раньше я успеваю заметить что-то в ее руке.

Мы, шатаясь, встаем, как раз вовремя, чтобы услышать скрежет железа о кость, чтобы увидеть, как Эдди бредет от камина неведомо куда, бережно держа на весу поврежденную руку. При этом лицо у него такое, словно он заглянул в глаза Иисуса. (Мэри сказала бы, я совершенно обнаглел, если сравниваю образ нашего Господа и Спасителя с девушкой вроде Джины, даже если она при этом размахивает кочергой и выглядит, словно сам Гнев Божий.)

— Убирайся, Эдди, — приказывает она, шагнув к нему. — Проваливай ко всем чертям, иначе следующим ударом я проломлю тебе голову.

— Ты, сука психованная! — орет он. — Я тебя еще достану!

— Только попробуй, — говорит она. Из-за сломанного носа речь ее немного невнятна, но голос так же тверд, как у закаленного в боях генерала. Я заглядываю в ее голову, потому что все еще вижу там планы вернуться к прежней жизни, собрать осколки, умолять и надеяться на доброту Эдди и всех подонков, которые исковеркали ей душу. Но нет, больше никто ее не сломит. Не заставит истекать кровью. В следующий раз, говорят ее глаза, в следующий раз дело кочергой не ограничится.

Эдди, должно быть, тоже понимает это, потому что бежит из дома.

Джина роняет кочергу и склоняется над моим телом. Я вижу, как бережно она держит дряхлую, изношенную оболочку, как пытается нащупать пульс и уловить дыхание, как нежно кладет меня на пол и марширует на кухню, чтобы, как положено хорошему солдату, набрать 911.

Я стою над своим телом. Потом поднимаю глаза и вижу Ника и Фрэнка, ожидающих меня у взломанной двери. Этот шут Ник сунул сигарету в просвет между зубами. Я хлопаю его по плечу и говорю:

— Разве не знаешь, что эти штуки когда-нибудь прикончат тебя?

Он смеется, и мы выходим в коридор, на крыльцо, на улицу, считая полоски огней, сверкающих над тротуаром, как капитанские нашивки. Нам еще долго идти, пока к патрулю не присоединится четвертый. Судя по тому, что я слышал во время нашего последнего разговора, у Джимми неплохое здоровье для такой старой развалины, но нам некуда спешить, и я готов прозакладывать свой котелок, что и он не слишком торопится.

Но теперь, пока мы ждем, у нас появилось и другое занятие. Мы не просто патрулируем. Джина — лишь первая. Но мы не позволим ей стать последней. Солдат — всегда солдат, сознающий всю меру душераздирающего, бесчеловечного уродства войны и все еще сражающийся. Сражающийся, чтобы спасти те робкие ростки человечества, которые не в силах оградить себя. Если не мы, то кто? Нам предстоит новая битва, и я принес оружие, с которым мы пойдем в бой. Мэри не станет возражать, если я явлюсь домой чуть позже: ей не впервой дожидаться солдата с войны. Жена солдата — это не временно. Это на целую вечность.

Небо по-прежнему свинцово-серое, и ангел машет крылами там, наверху, когда мы упорно маршируем сквозь дождь.

Перевела с английского Татьяна ПЕРЦЕВА

Журнал «Если», 2002 № 09 - i_022.png

Томас Уортон

САД ТОНКИЙ, КАК БУМАГА

Император, вдобавок к тому, что был любителем диорам, моделей и механических игрушек, еще коллекционировал книги. Я слышал немало историй об изумительных фолиантах в его библиотеке, например, о книге со стеклянными страницами и переплетом. Пока вы читаете, призрачные слова соседних страниц просвечивают снизу, как воспоминания. Если вы дохнете на нее, книга раскроется, словно хрустальный лотос, и изменит порядок страниц. Однако никому не дозволено читать эту книгу. Никто никогда ее не читал. Такое волшебное изделие слишком бесценно, чтобы с ним обращаться, как со счетной книжкой, астрологическим трактатом, романом.

Впрочем, это просто история, которую мне довелось услышать. Разумеется, сам я никогда не видел книги из стекла. Я даже никогда не переступал порога императорской библиотеки. Я всего лишь садовник, один из множества тех, чья обязанность ежедневно трудиться, ухаживая за совершенным садом императора. В первые годы царствования его милостивого величества под этот сад отвели дважды пять миль плодородной земли, обнесенных стеной с башнями. Затем землю вокруг стены выложили плитками зеленого фарфора, сотворив газон, который никогда не пожухнет и не зарастет сорняком. Воздвигли деревья из меди и бронзы, выкрашенные в естественные цвета, и каждое утро прислужники с кадильницами окуривают благовониями их металлические ветви, чтобы придворные, если они окажутся тут, вдыхали бы сладкие ароматы жасмина, персиковых цветков и меда. Цветы вдоль дорожек все сделаны из нефрита, хрусталя и аметистов. Вы можете подумать, что для такого пейзажа садовники не нужны, но наш ежедневный уход за садом чрезвычайно важен. Все должно быть отполировано так, чтобы не осталось ни единого пятнышка, ни единого изъяна. Сухие листья, веточки или мышиные гнезда, попавшие в сад через стену или из-под нее, должны быть сразу же убраны: в саду не дозволено оставаться ничему, что напоминало бы о дряхлении и смерти, ибо сад этот предназначен быть раем.

В его ворота входят министры и придворные, обитатели неба, облаченные в шелка и парчу. Сам император изволит иногда прогуливаться до саду, наслаждаясь щебетом керамических птиц, проводя августейшим пальцем по струям ручейков, где блестят и посверкивают золотые рыбки из бронзы. В это время мы, садовники, должны быть невидимы, но горе нам, если император обнаружит на своем пути какой-нибудь изъян. Один мертвый воробушек на траве стоил головы нашему прежнему смотрителю садов… Однако и безупречное выполнение долга не вознаграждается: садовникам не дозволяется стареть, а потому в сорок лет их бесцеремонно выгоняют. Если нынешний кругооборот не замедлится, я скоро стану смотрителем, но я более не страшусь неизбежности. Ибо в тайне от всех я нашел в этом безупречном саду книгу.