Но то, что она сказала на самом деле, было куда хуже.

— Ты записываешь себя, Гус? — спросила Эланор. — У тебя есть библиотекарь?

Вот, подумал он, вот минута, чтобы уйти. Опрокинуть все это и вернуться на улицу — протореальную улицу. И забыть.

— Ты знаешь, — сказал он, продолжая сидеть, — что слово «реальность» когда-то действительно означало протореальное — не проекции, не симуляции, но подлинную действительность. Только затем появилась виртуальная реальность, и, разумеется, когда возникло следующее поколение аппаратов, иллюзия настолько усовершенствовалась, что в нее можно было просто войти, не надевая очков и костюма. Так что маркетологам пришлось поломать голову над новыми словами, ее обозначающими. И кто-то, наверное, сказал: «А почему нам так ее и не назвать? Просто реальностью?»

— Ты слишком уязвим, Гус. Еще не написано правило, которое воспрещало бы нам продолжиться.

— Я считал, что проблема именно в этом. Она — у меня в голове, и вероятно, была и в твоей — перед тем как ты умерла. А теперь… — Он хотел еще что-то сказать, но внезапно — так глупо! — чуть не заплакал.

— Но что, собственно, ты сейчас делаешь, Гус? — спросила она, пока он покашливал, притворяясь, будто поперхнулся вином. — Что ты пишешь сейчас?

— Работаю над серией, — с удивлением услышал он свои слова. — Вроде путевого дневника. Ряд картин, начинающийся здесь, в Париже, а затем… — Он сглотнул. — Яркие, густые цвета… — У него задергался глаз. Казалось, к нему что-то прикоснулось, но такое слабое, что его невозможно было ни услышать, ни ощутить, ни увидеть.

— Прекрасно, Гус, — сказала Эланор, наклоняясь к нему через стол. И Эланор пахла Эланор, так, как и прежде. По ее матовой коже рассыпались веснушки — от солнечного света в том жарком виртуальном мире, где она жила. На ее щеках и верхней губе отливал золотом легкий пушок, который он столько раз поглаживал кончиками пальцев. — По выражению твоих глаз я вижу, что ты по-настоящему в хорошей фазе…

После этого все пошло лучше и лучше. Они разделили еще бутылку vin ordinaire[5]. Они соорудили в пепельнице миниатюрную гору из окурков. Призрак действительно был совсем как Эланор. Густав не воспротивился, даже когда она через стол взяла его за руку. Во всем этом было какое-то бесшабашное упоение — новые идеи вперемешку со старыми воспоминаниями. И он яснее понял, что имел в виду Ван Гог, считая это кафе местом, где можно погубить себя, или сойти с ума, или совершить преступление.

Немногочисленные посетители растаяли. Виртуальные официанты, чьи фартуки исчерпывались одним уверенным серо-белым штрихом, нанесенным мастихином, начали прислонять стулья к столам. Ароматы извечно ненадежных канализационных стоков Левого Берега все больше главенствовали над запахами сигарет, людей, лошадиного навоза и вина. Ну хотя бы это, подумал Густав, было протореальным…

— Думаю, очень многие из них уже умерли, — сказал Густав. — Приятели из беспечной компании, которую ты вспоминаешь с такой нежностью.

— Люди по-прежнему меняются. Если мы и перешли, это вовсе не значит, что мы не можем меняться.

Теперь он настолько расслабился, что ограничился кивком. Ну а что изменилось в тебе, Эланор? Столько лет прошло… Какой проблеск электронов побудил тебя прийти ко мне теперь?

— Ты, по-видимому, преуспеваешь.

— Я… да, — она кивнула, словно эта мысль ее удивила. — То есть я не ждала…

— …И ты выглядишь…

— …И ты, Гус… сказала о том, что ты…

— …Что этот мой план…

— …Я знаю, я…

Они умолкли и посмотрели друг на друга. И мгновение словно задержалось, теплое и замороженное, будто на картине. Почти как…

— Ну… — Эланор первая разрушила иллюзию, начав рыться в расшитой блестками сумочке у себя на коленях. В конце концов она извлекла носовой платок и изящно высморкалась. Густав постарался не скрипнуть зубами — хотя именно такие аффектации раздражали его в призраках. Впрочем, по ее огорченному виду он догадался, что она поняла, о чем он подумал. — Полагаю, это то, что было нужно, Гус? Мы встретились, мы провели вечер вместе, ни о чем не споря. Почти как в прежние времена.

— Как в прежние времена уже ничто никогда не будет.

— Да… — Ее глаза блеснули, и он почти поверил, что вот сейчас она рассердится, совсем как прежняя Эланор. Но она только улыбнулась. — Как в прошлые времена ничто уже никогда не будет. В том-то и проблема, верно? Ничто никогда не было или никогда не будет…

Эланор защелкнула сумочку. Эланор встала. Густав заметил, что она заколебалась, нагнуться или нет, чтобы поцеловать его на прощание, но затем решила, что он сочтет это новым оскорблением, новой пощечиной.

Эланор повернулась и ушла от Густава, растворяясь в завихрениях света фонарей.

Эланор — как будто Густаву требовалось такое напоминание! — была живой, когда он с ней познакомился. Собственно говоря, он не знал никого, в ком кипело бы столько жизни. Разумеется, разница в возрасте между ними всегда была огромной — ей к тому времени было за сто, а ему едва исполнилось сорок, — но в первый же день своего знакомства (и еще, и еще в другие дни) они пришли к выводу, что время прячет себя в угол, обогнув который, старые в конце концов воссоединяются с молодыми.

Хотя Эланор со смехом это отрицала, Густав не сомневался: в другом веке она укрепила бы обвисающие груди силиконом, убрала морщины с лица, а сердце заменила стучащим стальным аналогом. Но ей повезло жить в эпоху, когда наконец были разработаны эффективные способы предотвращения старения. В свои сто с лишним лет умудренная опытом, богатая, умеренно и приятно знаменитая Эланор, вероятно, выглядела более молодой и красивой, чем в какую бы то ни было другую пору своей жизни. Густав познакомился с ней на пикнике возле русского озера, где гости прогуливались между сугробами. Тогда протореальность была в моде, хотя Густаву этот парк и инкрустированный инеем дворец, который построил Чарлз Камерон, шотландский фаворит Екатерины Великой, показался слишком великолепным, чтобы существовать в действительности. Однако он был настоящим — протореальным, конкретным, подлинным, невиртуальным, — что тогда для Густава было главным. И невозможность найти способ, чтобы передать хоть частицу этого на холсте. И абсолютная уверенность, что он все-таки попытается.

Эланор вышла к нему из сумрака деревьев, одетая в манто из котика. Ее красота повергла его в экстаз, напоминавший всякую чушь, которую он слышал в разговорах других художников и потому неистово презирал. С первого же мгновения — и тут слова вновь становились глупыми, бессмысленными — между ними возникла сокрушающая физическая общность такого напряжения, что оборачивалась духовной.

Эланор сказала Густаву, что видела серию триптихов, работу над которой он как раз закончил, и пришла от них в восхищение. Он писал их прямо на деревянных блоках, и плотные кирпичики красок изображали тотемные фигуры. Критики в целом придушили триптихи слабыми похвалами — упоминались кубизм, Мондриан — и каким-то образом не сумели распознать явный долг благодарного Густава таитянским полотнам Гогена. Но Эланор увидела и поняла эти яркие густые тона. И да, она сама немножко занималась живописью — ровно столько, чтобы понять, что истинные творческие свершения ей, пожалуй, недоступны.

В те дни Эланор коротко стригла свои огненно-рыжие волосы. Переносица ее была сбрызнута веснушками. Улыбаясь, она показывала кончики зубов, и он остро осознал ее губы, ее язык. И ощутил запах, чуть заметный в обволакивающих облаках их дыхания — ее женский аромат.

Пока они разговаривали, между ними вился небольшой черный кот, а затем, даже не проломив снежный наст, он вспрыгнул на сук ближайшей сосны и припал к нему, следя за собеседниками изумрудными глазами.

— Это Метценгерштейн, — сказала Эланор, а ее даже еще более зеленые глаза скользили по лицу Густава, не отрываясь. — Он мой библиотекарь.

Когда позднее они занимались любовью в морозном сиянии агатовой галереи, когда пар их дыхания и пота туманил зимние сумерки, все разрозненные элементы мира Густава наконец будто соединились воедино. Он ваял груди Эланор пальцами и языком, и рисовал на ней ее соками, и погружался в ее сладостные глубины, и наконец, испытал восхитительное завершение, когда ее пальцы обвились вокруг и она, в свою очередь, овладела им.