«А может быть, это испытание уже в прошлом, — отвечали оптимисты, — и затерялось среди множества трагедий, которые мы пережили в нашей яростной юности».

Какая восхитительная дилемма стояла перед ними! Захватывающая драма, метание между надеждой и отчаянием.

Тогда лишь немногие заметили этот конкретный элемент — драму. Она намекала на ужасный исход.

Проложив себе когтями и зубами путь к владычеству над планетой, могучая раса столкнулась с кризисом избыточного потребления. Огромное число этих существ до предела напрягало возможности планеты по поддержанию их жизни. В качестве выхода кое-кто предлагал вернуться к мифическому пасторальному прошлому, но большинство видело спасение в прогрессе. Они приняли щедрые патентные законы, давали молодежи образование, учили ее неуважению к прошлому и пробуждали голод к новизне — а Сеть распространяла каждую инновацию, подстегивая экспоненциальное творчество. Прогресс мог обеспечить им разгон, способный промчать мимо кризиса и доставить в новый Эдем.

Вы уже проснулись? Некоторые никогда не просыпаются. Слишком уж приятен сон в виртуальности: ведь можно расширить ограниченную частичку самого себя до размеров мира-симуляции и блаженно притвориться, будто вы нечто незначительное, а не всеведущий потомок тех могучих людей. Обреченных умереть — и все же благословенных, потому что жили в те недолгие времена драмы, когда были сняты всяческие ограничения с лихорадки открытий и безумно растрачивался самый драгоценный из всех ресурсов — возможное.

Последний из их расы умер в 2174 году, когда не удалось очередное омоложение Робин Чен. После этого на Первом Уровне Реальности не осталось в живых никого из рожденных в двадцатом столетии. Только мы, их дети, с муками влачим жалкое существование в мире, который они нам оставили: безмятежном и покрытом пышной зеленью мире, прозванном нами Пустырем.

Ну, теперь вспомнили? Припоминаете иронию последних слов Робин, похвалявшейся безупречной экосистемой планеты и обществом, свободным от болезней и нищеты — тем, что создали она и ей подобные? Помните стенания Робин, скорбящей о своей приближающейся смерти, и как она называла нас «богами», завидовала нашему бессмертию, нашему мгновенному доступу ко всем знаниям, нашей способности посылать мысли сквозь космические дали. О, избавьте нас от зависти этих могучих смертных, бросивших нас в таком состоянии, завещавших своим потомкам бесконечную скуку. Ведь нам нечем, решительно нечем, абсолютно нечем заняться.

Ваш разум отвергает сигнал к пробуждению. Вы не будете заглядывать в «слепое пятно» в поисках протоколов выхода. Вероятно, вы ждали слишком долго. Возможно, вы для нас потеряны. Такое случается все чаще, ибо столь многие из нас барахтаются в симулированной жизни, испытывая сладостные опасности, возбуждение и даже отчаяние. Многие в качестве пространства своих снов выбирают Переходную Эру — времена той самой драмы. Ту благословенную эру как раз перед тем, когда математики поняли, что все окружающее нас не только может, но и почти обязано быть симуляцией.

Разумеется, теперь-то мы знаем, почему не встретили другие формы разумной жизни. Каждая из них боролась, пока не достигла такого же состояния, и теперь пожинает абсолютное наказание небесного блаженства. Это и есть Великий Фильтр. Возможно, кто-то другой еще найдет фактор, отсутствующий в наших экстраполяциях, и он позволит им двинуться дальше, к новым приключениям — но нам это недоступно.

Вы отказались проснуться? В таком случае, мы больше не станем вас тревожить. Дорогой друг. Возлюбленный. Возвращайтесь в свой сон. Улыбнитесь над этими строками и переверните страницу, чтобы прочитать о новых «открытиях». Двигайтесь дальше с этой драмой, этой избранной вами жизнью. В конце концов, это лишь плод воображения.

Перевел с английского Андрей НОВИКОВ

Иэн Маклауд

NEVERMORE

Журнал «Если», 2003 № 07 - i_013.jpg

Теперь, когда ему было не по карману покупать реальность в достаточных количествах, Густаву осталось писать на холстах только то, что он видел во сне. Ни этюдника, который можно было бы забрать с собой, ни палитры, ни курсора… Его голова приподнималась с подушки и вновь падала, во рту пересохло после вчерашней выпивки (наиболее дешевое из всех известных ему средств против бессонницы), и лишь один этот шанс да несколько туманных миражей прекрасного прошлого оставались ему перед неизбежной встречей с пустотой дня. Начиналось все иначе, но теперь он видел, что, вероятно, именно так все и кончилось. У изобразительного искусства была своя пора взлета, и некоторое время с Густавом носились как с блестящим молодым талантом, которым он, по его убеждению, бесспорно, когда-то был. И огромная бугристая действительность, которую можно обнять, вкушать и царапать ногтями, вполне вероятно, снова войдет в моду — когда это уже перестанет иметь для него хоть какое-то значение.

Вот так! В это утро ведра и ведра жалости к себе опрокидывались на него с отсыревшего потолка. Так что же ему снилось? Что-то ведь снилось — конечно, снилось. Иначе оказаться здесь и называться Густавом не было бы таким потрясением. Уж лучше свыкнуться с этим, чем вот так… Густав поправил одеяло и обнаружил у себя эрекцию, то есть один из признаков (он же где-то когда-то про это читал?), что вам снились сны старомодного толка, без стимулирования, без какой-нибудь искусственной помощи. В любом случае симптом биологического оптимизма. Надежда на то, что все-таки есть надежда…

Кроманьонец с артритом — он выбрался из кровати. Узловатые ноги, узловатые вены, узловатые пальцы на ногах. Ему все еще не хватало привычной игры с дистанционной настройкой окна в дальней, изрытой оспинами стене, перемен перспективы и освещения в смутной надежде вдруг наткнуться на что-то получше. Солнце и луна пылали над Парижем в соответствующих точках небосвода и лили свет, точно потоки ртути сквозь наносмог. Он прижал ладонь к стеклу, ощущая водянистое поскрипывание трещины, змеившейся по нему. Пятый этаж над землей трущобного многоквартирного дома; длинный-предлинный спуск вниз. Он прижал лоб к знобкой прохладе стекла, и его прошила кислая мысль попробовать написать этот вид. Он уже закончил минимум двадцать видов протореального Парижа: развалины, опутанные паутиной кабелей в серых, белых и черных тонах. Вероятно, уже не раз созданные: старик Винсент любил кадмиевые желтые и хромы. И не продал ни единой дерьмовой картины за всю свою жизнь.

— То, о чем я рассказала тебе, было правдой, — Эланор чуть спотыкалась на незатейливых словечках, и на мгновение в этом мелькнуло что-то не свойственное ей, что-то почти тревожное. — То есть о Марселе в Венеции и Франсине по ту сторону неба. И да, мы действительно говорили, что надо бы устроить встречу. Но ты же знаешь, как бывает. Время бесценно, а к концу дня его уходит такая прорва, что подобные вещи требуют большого напряжения. Вот ничего и не получилось. Просто несколько обещаний, которые никто всерьез и не собирался выполнять. Но я подумала… но… ну, я подумала, что увидеться с тобой будет приятно. Хотя бы еще один раз.

— Выходит, все это только для меня? Господи, Эланор, я знал, что ты богата, тем не менее…

— Не надо, Густав. Я не стараюсь ни произвести на тебя впечатление, ни ввергнуть в депрессию. Вообще ничего такого. Просто само собой вышло.

Он налил еще вина с безупречной точностью и даже спросил себя, каким способом достигается эффект, что они пьют вместе.

— Так ты все еще пишешь картины?

— Угу.

— Я редко вижу что-нибудь твое.

— Я пишу для частных заказчиков, — сказал Густав. — В основном.

Он свирепо посмотрел на Эланор: пусть попробует опровергнуть его слова. Конечно, если бы он на самом деле писал и продавал картины, то располагал бы кредитом. А если бы он располагал кредитом, то не жил бы в этой трущобе, где она его разыскала. Он бы оплатил все необходимые лечебные процедуры, чтобы остановить свое превращение в дряхлого старика, каким уже почти стал. «Знаешь, я могла бы тебе помочь, — Густав услышал, как Эланор сказала эти слова, потому что уже столько раз слышал их от нее. — Мне не нужно это богатство. Так прими от меня небольшую помощь. Позволь мне это сделать…»