В зале поднялся такой переполох, которого не смогло бы вызвать и землетрясение. Эван окаменел и лишился дара речи еще на полтора часа, чувствуя себя так, словно только что полученное им наследство грозило ему передозировкой. Дружно заклеймив Хардести позором, собравшиеся немедленно забыли о нем и обратили свои восхищенные взоры на его брата. Он продолжал интересовать только адвоката, который никак не мог взять в толк, почему Хардести сделал то, что он сделал. Хардести явно не хотел говорить с ним на эту тему.
Он сказал лишь о том, что это блюдо было подарено синьору Марратте его отцом, который, в свою очередь, получил его от своего отца, и так далее, и так далее, и так далее. На самом же деле причина состояла вовсе не в этом.
Хардести хотел как можно скорее оставить Сан-Франциско, тем более что он уже не мог претендовать на свою комнату с балконом, с которого он привык любоваться заливом, хотя не знал ни того, на что он будет жить, ни того, что он будет делать со старинным серебряным блюдом.
Прекрасно понимая, что брат первым делом займет отцовский кабинет, Хардести решил не мешкая забрать оттуда блюдо и тут же навсегда уехать из города, в котором он родился и в котором похоронил своих родителей.
Кабинет находился на верхнем этаже дома, увенчанного небольшой старомодной обсерваторией, в которой молодой синьор Марратта провел немало времени. Поскольку особняк стоял на самой вершине Президио-Хайтс, из кабинета открывался прекрасный вид на всю округу. Поднимаясь по ступеням, Хардести вспомнил слова отца.
– То, что ты видишь, – твое, – говорил он по-итальянски своему маленькому сыну, перенося его от окна к окну и показывая ему окрестные холмы, бухту и океан. – Смотри, – говорил он, указывая на далекие холмы горчичного цвета, – они похожи на пятнистую шкуру какого-то неведомого зверя. А волны ты видишь? Прямо как напрягшиеся спинные мышцы, верно?
За окном собиралось огромное воинство облаков и туч, пытавшееся взять в кольцо город и часть залива. Они носились в вышине, разя своими острыми пиками налево и направо, однако над горами небо все еще оставалось голубым, и оттуда на землю изливался необыкновенно глубокий и чистый свет, игравший на старинном серебряном блюде.
Медленно, словно под водой, Хардести приблизился к массивному столу, на котором лежало блюдо, оставленное здесь отцом. Марратта считал, что оно защищает семью от несчастий. Блюдо это пережило войны, пожары, землетрясения. Даже у воров оно вызывало странную неприязнь. Хардести никогда не мог взять в толк, почему его старший брат так не любит эту замечательную вещь, игравшую на солнце тысячами бликов, оттенявших резные буквы, шедшие по его краям и по центру.
Свет, озарявший лицо Хардести, переливался оттенками от фиолетового и голубого до золотого и серебристого. Он чувствовал его тепло и вновь ясно видел слова, описывавшие четыре добродетели, и необычную центральную надпись, которая казалась их осью. Отец читал их ему не раз и не два, говоря при этом, что ценностью обладают только они, но никак не богатство и не мирская слава. Как-то раз он сказал ему: «Ничтожные люди ищут власти и денег. И жизнь этих людей подобно стеклянной безделушке разбивается у них на глазах за мгновение до смерти. Я видел, как они умирают. Смерть всегда застает их врасплох. Люди же, которым ведомы добродетели, живут совершенно иначе. Это два разных мира. Тот, кто кажется нам победителем, обычно оказывается побежденным. Но дело даже не в этом. Добродетели вечны и неизменны. Они обладают высшим достоинством, ибо сберегают память о прекрасном и даруют силу, позволяющую выстоять тем, кто ищет Бога».
Когда умерла мама, а он отправился на войну, в самые скорбные и в самые радостные минуты своей жизни он старался не забывать о добродетелях, о которых ему некогда поведал отец. Он снова и снова видел, как тот держит в руках отливающее солнечным светом блюдо и торжественно читает выгравированные на нем надписи, а затем переводит их с итальянского. Иностранный язык всегда сохраняет известную неоднозначность, глубину и таинственность (от этого отношения супругов, говорящих на разных языках, отличаются особой нежностью и заботливостью). Японская прислуга может не испытывать ни малейших проблем при общении с самыми чопорными представителями английского общества, поскольку те не смогут найти нужных слов для того, чтобы поставить ее на место. В итальянских словах Хардести слышалось то, чего он никогда не смог бы расслышать в словах родного языка.
«Laonesta», то есть «честность», являлась самой первой добродетелью, которую мог оценить лишь тот, кто жертвовал ради нее всем, после чего «она представлялась ему подобной солнцу». Хардести нравилась «ilcoraggio», или «стойкость», пусть она и ассоциировалось у него с маминой смертью и со слезами. Далее следовало непонятное ему «ilsacrificio» или «жертвенность». Почему жертвенность? Разве времена мучеников не канули в прошлое? Она представлялась ему не менее таинственной, чем четвертая добродетель, прилегавшая к «laonesta», которая казалась ему по причине его молодости наименее привлекательной. Это было «lapazienza», или «терпение».
Впрочем, ни одно из этих качеств, трудных для понимания и тем более для воплощения, не казалось столь же загадочным, как выполненная «белым золотом» надпись в центре блюда. Это была цитата из «Старческих записок» Бенинтен-ди, которую отец заставил его заучить наизусть. Хардести взял блестящее блюдо в руки и произнес вслух:
– «О, как прекрасен град, где праведности рады!»
Несколько раз повторив про себя эту фразу, он положил блюдо в рюкзак, в котором уже находились все его вещи. Для того чтобы понять, что Сан-Франциско при всей его поразительной красоте не мог стать городом праведников, достаточно было окинуть его взглядом. Он являл собой образчик бездушной красоты – мертвенной и безучастной – и никогда не стремился к праведности, обрести которую можно было лишь в борьбе с самим собой.
Спускаясь вниз, он поймал себя на мысли о том, что все, чему он учился в этой жизни, оказалось лишенным смысла. Если у него спросят, куда он направляется, что он скажет в ответ? «Я ищу город праведников?» В этом случае его попросту сочтут сумасшедшим. Он вышел из дома и увидел шагавшего ему навстречу Эвана.
– Куда это ты направился, Хардести? – спросил Эван.
– Искать город праведников.
– Так я и думал. Но где именно находится этот город?
Эвану хотелось, чтобы Хардести помог ему разобраться с делами, и даже решил нанять его на работу, нисколько не сомневаясь в том, что теперь юристы не станут с ним спорить.
– Ты этого все равно не поймешь. Ты всегда ненавидел это блюдо, мне же оно всегда нравилось.
– Стало быть, ты отправишься на поиски сокровищ?
– В каком-то смысле да.
Эван задумался. Уж не являлось ли это блюдо таинственным ключом к Эльдорадо?
– Ты его уже взял?
– Оно в рюкзаке.
– Дай глянуть.
– Вот оно, – сказал Хардести, извлекая блюдо.
Он прекрасно понимал, о чем думал в эту минуту его брат.
– Что здесь написано? Ты перевести это можешь?
– Здесь сказано: «Сотри с меня пыль».
– Оставь ты эти свои шуточки!
– Именно это здесь и сказано.
– И что же ты собираешься делать? – поинтересовался Эван, стараясь скрыть свое отчаяние.
– Может быть, отправлюсь в Италию, но пока я в этом не уверен.
– Что значит не уверен? И вообще, каким образом ты собираешься туда добраться?
– Пешком, – рассмеялся Хардести.
– Пешком в Италию? Это ты тоже прочел на блюде?
– Да.
– Но ведь Италия далеко за морем…
– Прощай, Эван.
– Я тебя не понимаю, – прокричал Эван ему вослед. – Я тебя никогда не понимал! Ответь мне, что написано на блюде?
– «О, как прекрасен град, где праведности рады!» – крикнул Хардести в ответ.
Впрочем, брат уже не слушал его – он отправился осматривать свой новый дом.