Водитель, одетый в серую робу, перепачканную оранжевой краской, никак не мог взять в толк, почему его пассажира, звавшегося странным именем Хардести, так взволновал переезд через мост, связывающий Сан-Франциско с Оклендом. Далеко внизу по глубоким водам бухты плыли корабли, оставлявшие за собой светлый след. Хардести прекрасно понимал, что он уже никогда не сможет вернуться назад. Он переезжал из одного мира в другой.
Разница между Сан-Франциско с его гудящими в тумане маяками на островах, разбросанных в холодных водах, и пыльным Оклендом была столь разительной, словно их разделяли не семь миль дороги, а семь тысяч миль океанских просторов. Шок, испытанный при переезде из залитого ультрафиолетом Сан-Франциско в оклендское пекло, заставил его вспомнить об армии. Он вновь был готов перебираться через изгороди, опутанные колючей проволокой, путешествовать в товарных поездах, спать на земле и совершать пятидесятимильные пешие броски. Он собирался пересечь Америку и Атлантический океан, имея при себе лишь это золотистое блюдо. Оклендская жара пробудила его, заставила вновь заработать те незримые двигатели, которые замолкли с окончанием войны.
Он лег в камышах возле железнодорожного пути, шедшего на восток, положив голову на свой рюкзак и покусывая травинку, и в скором времени услышал громыхание приближающегося локомотива. Выглянув из-за камышей, он увидел похожий на огромную железную пчелу дизель, выкрашенный в черно-желтую полоску, с которого, как цирковые акробаты, свисали шестеро машинистов. Локомотив с грохотом промчался мимо, и Хардести опустил голову на рюкзак и задремал. Через некоторое время он услышал характерный стук колес большого товарного состава, состоявшего из двухсот вагонов и восьми дизелей, от тяжести которого сотрясалась земля.
По покрытой радужной масляной пленкой лужице пошла рябь. Первый дизель был черным как смоль. Состав только что покинул оклендскую товарную станцию и еще не успел набрать маршевую скорость. Прислушиваясь к стуку сцепок, Хардести подумал о том, что на свете нет ничего прекраснее товарных составов, пересекающих страну с запада на восток в самом начале лета. Трагедия растений состоит в том, что у них есть корни. Камыши и травы, росшие на прокаленных солнцем пригорках, позеленев от зависти, молили поезда взять их с собой (не потому ли они так отчаянно махали им своими листиками?). Поезд проезжал мимо тысячи красивых мест, где ветры шумели в кронах высоких деревьев, где таились укромные ложбинки и где по бескрайним просторам прерий степенно текли мутные реки.
Увидев приближающийся чистенький полувагон, Хардести забросил рюкзак на спину и побежал вслед за составом. Сравнявшись с лесенкой облюбованного вагона и схватившись за нее правой рукой, он запрыгнул на нее, чувствуя себя самым счастливым человеком на свете.
Перескочив через невысокую перегородку, он упал на доски, запах которых вызвал у него в памяти прогретый солнцем сосновый лес на склоне горы. Борта полувагона были достаточно высоки, чтобы защитить его от ветра и укрыть от сторонних глаз. Правда, он не мог увидеть отсюда дорожных инспекторов, имевших обыкновение стоять рядом с путями, но и они не могли его заметить. При этом он мог сколько угодно любоваться полями, долинами и горными кряжами, стоять во весь рост, не боясь того, что ему снесет голову поперечина моста или верхний свод туннеля, ходить из стороны в сторону, кричать или, скажем, танцевать, не беспокоясь при этом о своем рюкзаке. Он не испытывал особого голода, погода была прекрасной, и его ожидало долгое путешествие. Хардести запел от счастья, зная, что здесь его никто не услышит.
На следующее утро, когда состав медленно полз по горам, поросшим соснами где-то в районе Траки, Хардести, у которого после ночи, проведенной на досках, начали ныть все кости, принялся мерить платформу шагами, размышляя о будущем, не казавшемся ему теперь таким уж безоблачным и светлым.
В летнюю пору Хардести нередко запрыгивал на платформы, шедшие в Сьерру, зная о том, что он всегда сможет вернуться домой. Только теперь он начал понимать, чего стоило отцу оставить свою часть горных стрелков, воевавшую в Доломитовых Альпах, добраться до моря и наконец перебраться в Америку.
– Вначале все шло не так уж и плохо, – рассказывал синьор Марратта. – Мы строили укрепления на скалах и даже видели неприятеля в свои подзорные трубы. После того как обе стороны закончили постройку редутов, генералы отдали приказ к бою, который показался мне более чем странным. Все было нормально до той поры, пока наши ребята не стали погибать. Я отправился к maggiore и сказал ему: «Почему бы нам не договориться о ничьей? Из того, что они убивают друг друга на равнине, вовсе не следует, что этим надлежит заниматься и в горах». Он счел мою идею блестящей, но что он мог с этим поделать? Рим стремился к расширению своих территорий. Наши снайперы открыли огонь по противнику, наши артиллеристы приступили к обстрелу вражеских позиций из легких полевых орудий, нашим альпинистам, которые должны были напасть на противника сверху, пришлось перебраться на другую сторону ущелья, совершив для этого крайне опасный подъем. На веревках, свисавших с отвесных скал, погибло не меньше дюжины моих друзей. Враг расстреливал эти скалы из орудий. Прошел еще год. Мне страшно хотелось выжить. Ни о чем другом я уже не думал. Если бы я продолжил участие в разборках между австрийскими и итальянскими альпинистскими клубами, ты, скорее всего, вообще не появился бы на свет. Теперь же при желании ты можешь вступить в любой из этих клубов или в оба разом.
Впрочем, синьор Марратта стыдился факта своего дезертирства, которое, конечно же, противоречило понятию об ответственности и верности долгу. Хардести неожиданно подумал, что, выбрав серебряное блюдо, он, вероятно, также уклонился от ответственности. Впрочем, отец, как всегда, формулировал вопрос таким образом, что оба варианта ответа вызывали у него немалые сомнения. Отец считал, что сомнение в верности найденного ответа способствует более глубокому рассмотрению вопроса. «Все по-настоящему великие открытия, – сказал однажды старый Марратта, – порождаются сомнениями, а не уверенностью».
Стоило Хардести подумать об этом, как неведомая сила отшвырнула его к дальнему краю платформы. Он рухнул лицом на доски и тут же потерял сознание, решив за миг до этого, что поезд, скорее всего, сошел с рельсов.
Когда Хардести очнулся, он лежал на спине. По его щекам текла кровь, на лбу появилась глубокая рана. Он потряс головой и заметил возле борта платформы какое-то существо. Моргнув несколько раз и отерев кровь со лба, он увидел перед собой сидящего на корточках маленького человечка ростом не больше пяти футов. Тот был одет в совершенно невероятный костюм, вызвавший у Хардести неподдельный интерес. Каждая из его частей казалась по-своему законченной, чего нельзя было сказать об их сочетании. В походивших на ядра огромных башмаках, сшитых из грубой, покрытой толстым слоем ваксы кожи, Хардести признал дорогущие горные ботинки, которым, судя по их виду, было много-много лет. Падение в реку в этих башмаках обернулось бы для их обладателя неминуемой смертью. Если бы они загорелись, они горели бы, наверное, целый месяц. Помимо башмаков на незнакомце были голубые гольфы, доходившие ему до колен, панталоны кобальтового цвета, радужные подтяжки, фиолетовая рубаха и пиратская бандана такого же, как и гольфы, голубого цвета, украшенная замысловатым красным узором. Лицо незнакомца скрывалось за бородой и большими круглыми очками розового цвета. На его правой руке не хватало двух, на левой – трех пальцев. При себе он имел ярко-голубой пакет и надетую на шею перевязь с альпинистским снаряжением: серебристыми карабинами, блестящими кошками, крюками и целой гирляндой разноцветных плетеных переходников, на плечо же его был наброшен моток черно-оранжевого альпинистского троса. Незнакомец смотрел на него, старательно разжевывая вяленую баранину.
– Мне очень жаль, – произнес он, не переставая жевать. – Я тебя не видел, потому что прыгал с моста. В любом случае, спасибо.