— Хочешь знать правду? — тихо произнесла женщина. — Что ж, тебя можно понять. Вот только не пожалел бы ты потом. Нельзя дать этим людям нас поссорить. Разумеется, они попробуют все испортить. А я-то надеялась, что мы начнем новую жизнь, привыкнем друг к другу. Хватит оглядываться в прошлое, с меня довольно! А ты… ты снова и снова заставляешь меня почувствовать, что я уже старуха.
— Я пытался, — проговорил Жюльен, — но это сильнее меня. В моей голове все время крутится одно и то же: Адмирал, Матиас… Кто из них мой отец? От чего умер Матиас? Несчастный случай, или его убили? Помоги мне во всем разобраться, сделай это, не бойся, что сочту тебя дурной женщиной! Я должен знать, должен, просто чтобы перестать об этом думать! Пойми, я ведь не любил Матиаса… и Адмирала тоже. В детстве однажды мне приснился сон, как раз в канун Рождества. Мне снилось, будто Адмирал на самом деле — переодетый Матиас, вроде Деда Мороза с фальшивой белой бородой и подушкой на животе. В том сне выяснялось, что Адмирала вообще не существовало, а роль эту играл Матиас, чтобы заставить меня поверить, будто у меня есть дед. Вот почему я никогда не видел их вместе.
Клер поднесла ладонь ко рту, и мальчик почувствовал, как она напряглась, сдерживая стон, глаза ее увлажнились.
— Ладно, — уж совсем мирно согласилась она. — Я скажу все, что ты вправе знать, даже если это тебе и не по возрасту. Сегодня же. Но потом мы забудем этот разговор раз и навсегда. Слышишь? И никогда больше ты не станешь меня ни о чем расспрашивать, никогда! Все уже в прошлом и не имеет ни малейшего значения. Попробуем забыть, если уж нам удалось пережить войну. Через несколько месяцев от немцев и следа не останется, жизнь войдет в новое русло. И помни: никогда не повторю я того, что скажу сейчас. Ни один человек до тебя не знал правды, ибо раньше не мне приходилось защищаться или оправдываться! Но тебе я выложу все, тебе единственному, и ты никому не выдашь нашей тайны, которую мы похороним вместе.
Клер быстро шагала, не задумываясь, куда идет. Поднялся сильный ветер, который то и дело смахивал с ее щек слезинки.
— Слушай же, — произнесла она с какой-то мрачной решимостью, от которой у Жюльена мучительно сжалось сердце. — Внимательно слушай! Матиас и Шарль Леурланы были безумны, оба, но я поняла это не сразу. Наивная, бесхитростная, как могла я догадаться? Их сапоги из английской кожи, трости — все производило впечатление. Настоящие мужчины — прекрасные наездники, хозяева, сеньоры. Когда они говорили со мной, сидя на лошадях, я казалась себе совсем маленькой, незначительной. Редко можно было застать их в поле пешими, вот и создавалось впечатление, что они видят дальше и лучше, чем мы — простые смертные. Зоркие стражи, наблюдатели. Когда они наклонялись, чтобы отдать распоряжение, взгляд их падал сверху как камень. До того как Шарль Леурлан явился за мной в библиотеку, меня будто и не существовало, ведь раньше я имела дело с одними женщинами: сначала с воспитательницами-монахинями, а после с хозяйкой книжной лавки, при которой была библиотека, куда я попала сразу после приюта. Я догадывалась, что все они меня не любили. В приюте мне приходилось делать все возможное, чтобы выглядеть некрасивой. Настоятельница коротко остригла мне волосы под предлогом, что у меня завелись вши, но это было ложью. Одежда мне доставалась самая изношенная, башмаки — самые тяжелые. Я страдала, но в конце концов убедила себя, что это в порядке вещей и я обязана искупать свою вину, которая состояла лишь в том, что мое лицо красиво, — ведь я причиняла боль другим девочкам, заставляя их сильнее ощущать свою непривлекательность. Знаешь, монахини особенно убедительно умеют внушать чувство вины! Ночами я молилась, чтобы какой-нибудь несчастный случай обезобразил меня или мою нежную кожу изуродовали прыщи. Особую изобретательность проявляла сестра Антуанетта, рассказывая мне о чудовищных эпидемиях оспы в XVI веке, когда в одночасье прелестные личики самых знаменитых кокеток покрылись сначала фурункулами, а потом отвратительными шрамами. Изо всех сил старалась я быть незаметной: сутулилась, скрывая грудь, а если оказывалась на людях, придавала лицу идиотское выражение. В десять лет мне пришло в голову положить между лопатками скомканный кусок ткани, чтобы создалось впечатление, будто у меня растет горб. Я готова была на все, лишь бы меня признали за свою, лишь бы жить спокойно, как другие девочки. Проведав о «горбе», настоятельница заявила, что я, мол, повредилась рассудком и теперь стану тяжким грузом для приюта…
С появлением Шарля Леурлана все изменилось. Мне уже не нужно было скрывать свою красоту — я словно обрела на нее право. Он буквально пожирал меня глазами, я постоянно ощущала на себе его взгляд, и это оказалось очень приятно. Разумеется, для меня он оставался стариком, дедушкой. Добрый Дедушка Мороз, абсолютно лишенный пола, — вот кем он был для меня. Разве можно смотреть на Деда Мороза как на мужчину? Ведь нет, правда? А он любовался мной и все повторял: «Смейтесь почаще, милочка, у вас чудесный смех! Вот уже столько лет у меня в ушах одно воронье карканье». Изысканно-любезный, очаровательный — таким он был, Шарль Леурлан. Я оказалась настолько наивной, что всерьез надеялась, будто он удочерит меня, считая кем-то вроде своей внучки. Я говорила себе: «Это пожилой человек, он долго не проживет, разве не прекрасно внести немного света в его сумерки?» Сестры-монахини в приюте часто употребляли такие высокопарные выражения. Воистину простушка из простушек! Мне представлялось, что он сделает меня своей библиотекаршей, компаньонкой, лектрисой. Обычно мы усаживались в саду, и я читала ему стихи. Представляю, как ненавидел он всю эту поэзию, старый шельмец! Порой, отрываясь от книги и обращая на него взгляд, я видела перед собой багрово-красное лицо и думала: «Как глубоко волнуют его стихи, не лучше ли выбрать что-нибудь менее грустное?» В действительности же он смотрел на мои ноги и мысленно прокручивал совсем другое кино… Но я попала в ловушку. Мне не хотелось обратно в книжную лавку, не хотелось вновь очутиться под властью дамы-патронессы. В ее глазах моей репутации уже был нанесен серьезный ущерб. Поселившись в усадьбе старика, я сожгла за собой мосты. Только такая дурочка, как я, могла поверить, что мне уготована роль служащей в частной библиотеке, ибо все в Морфоне знали, что Шарль Леурлан отличается крайним невежеством, а книги покупает на вес у старьевщиков, чтобы пустить пыль в глаза соседям и произвести впечатление на клиентов.
Клер откинула голову, переводя дыхание и не спуская жадного взгляда с заходящего солнца, точно пленница, которую утром должны казнить.
— Мне понадобилось время, — продолжила она, — чтобы осознать: я — ставка в игре, которую затеяли эти двое. Шарль решил заполучить меня или разделить меня с сыном, точно не знаю. Матиас же внушал мне страх. Он был очень привлекателен, но обладал бешеным нравом. С ружьем не расставался, постоянно исчезал и возвращался в окровавленной одежде с полными карманами мертвых зверьков. В его кожу въедалось столько пороху, что на лице и руках выступали голубоватые пятна. Но он был красив — что правда, то правда. Вечерами Матиас срывал рубашку, чтобы помыться колодезной водой, и трудно было им не залюбоваться, когда, мужественный, сильный, он яростно тер тело, очищаясь от запекшейся заячьей крови и птичьих перьев. Шарль прекрасно это понимал и еще больше усердствовал в нежности и предупредительности. Впоследствии мне казалось, что после ужина отец и сын собирались вместе, обсуждая разыгрываемую партию и предлагая друг другу очередные ходы. Можно сказать, они играли в шашки, ну а «дамкой» была я. Словно с самого начала они заключили пари на того, кто победит, и каждый вел игру, используя собственное оружие.
Жюльен, собравшись с духом, спросил:
— Ну а ты… кого из них ты любила?
— Не знаю, — ответила Клер. — И сейчас не знаю. Ты слишком молод, чтобы понять: на женщин странно действует желание, которое они вызывают в мужчинах, чаще всего они убеждают себя, что его не достойны. И в то же время желание делает мужчин настолько жалкими, что они не могут не тронуть женского сердца. Выше сил человеческих обидеть их отказом! Да и так ли уж это важно? Мальчишеский каприз, которому просто уступаешь как чему-то само собой разумеющемуся, уступаешь со снисходительностью, нисколько не обманываясь на этот счет.