Собака легко, издалека по шагам угадывает, сохатый или медведь ходит. И среди сотни запахов живых и мертвых существ, лишайников, болот, цветов она легко уловит запах следа раньше прошедшего зверя. Вероятно, давно-давно и человек обладал таким обонянием.
Из леса появляются олени. Они группами располагаются поодаль от костра, начинают пережевывать корм. Вспугнутые с теплых лежек собаки ворчат. В чуме плачет разбуженный ребенок.
Наконец-то до напряженного слуха ясно доносится человеческий стон. Он сразу переходит в душераздирающий крик, долгий, натужный. Кто-то, спотыкаясь, бежит от холма. Это Сулакикан. Она сильно встревожена, молча бросается к вьюкам, находит нужную потку, достает из нее какие-то свертки и спешит обратно. Я задерживаю ее.
– Как с Ингой?
В глазах Сулакикан тревога.
– Плохо. Может не родить… – И она торопливо уходит к холму, откуда по-прежнему доносится стон.
– Уехала бы в поселок, там врач помог бы родить, так нет, все по старинке, в таборе, а оно, вишь, как неладно получается! – подосадовал Павел.
В это время из леса появилась горбатая тень, и к огню подошел Карарбах. Он еле-еле передвигал ноги. Видно, давно искал нас в ночной «тайге. Кто-то расшевелил костер, и вспыхнувшее пламя осветило старика. Но что такое?.. Его лицо исполосовано свежими царапинами, покрыто черными пятнами запекшейся крови. Он остановился, пошарил глазами по стоянке и, увидев Загрю, скупо улыбнулся. Подойдя к нему, Карарбах отбросил посох, опустился на землю, обнял голову собаки, крепко прижал к худой груди, как можно прижимать самое дорогое существо. И тут мы увидели, что у старика на спине разорвана дошка, а с затылка свисает окровавленным лоскутом сорванная кожа.
Старик достал из-за пазухи медвежью почку и бросил Загре. Кобель схватил почку и начал жадно с ней расправляться. Не отрывая от Загри теплого взгляда, Карарбах о чем-то думал, не замечая нас.
И опять, как при первой встрече, мне показалась знакомой сгорбленная спина старика, и даже поняжка на ней. Мы где-то встречались, должно быть, давно, и из памяти выпала эта встреча.
Павел вешает на огонь чайник. Я помогаю старику снять с плеч тяжелую котомку с мясом. Меня распирает любопытство: за что Загря получил почку?..
И тут от холма донесся отчаянный крик Сулакикан. Она бежала на стоянку, что-то выкрикивая и жестикулируя. Увидев старика, бросилась к нему, стараясь объяснить жестами, что Инга умирает…
Карарбах встревожился, решительно встал, сбросил с плеч дошку, быстро подошел к вещам, достал из потки две новые ременные подпруги и попросил полить ему из чайника на руки. Павел бросился в палатку, принес мыло и полотенце.
Сулакикан торопила старика. Она стояла спиной ко мне. Плечи ее беспрестанно вздрагивали.
А за холмом в пустынной тишине отчаянно кричала женщина. К этому крику, как к боли, никогда нельзя привыкнуть. И никогда нельзя забыть, если хоть раз услышал.
И Карарбах пошел туда торопливыми шагами, взволнованный и как будто неуверенный…
Крик Инги перешел в стон; и нам казалось, что вместе с ней стонут и холмы, и тайга, и небо.
К стону Инги присоединяется голос старика. В нем сострадание, ласка; он мягко говорит что-то, упрашивает, потом угрожает и начинает стонать сам вместе с Ингой, как бы принимая на себя ее муки…
Ушел в тучи месяц, и густая тень прикрыла холм, стоянку, тайгу. Еще мрачнее стало на земле, и еще более тяжелым казалось нам наше беспомощное ожидание.
– Клянусь, она не выдержит этой пытки! Да и чем поможет ей этот древний старик? – сказал Павел, безнадежно покачав головой.
– А вот мы с тобой только вздыхаем и тоже ничем не можем помочь. Не пойти ли нам туда?.. – предложил я.
– Там и без нас много свидетелей. Да и что мы сделаем?.. – ответил Павел.
Голос Инги стихает, будто доносится из-под земли. Но старик, наоборот, стонет все натужнее, все громче… И внезапно все обрывается, смолкает. Становится так тихо, что до слуха доносится шелест ветерка, шепот какой-то проснувшейся птицы, вздохи уставшей земли…
В этот нестройный шум звуков ночной природы ворвался пронзительный крик, который ни с чем уже не спутаешь!
– Родился, ей-богу, родился! – заорал Павел и в дикой радости схватил Загрю и так тряхнул, что тот едва вырвался.
С души свалилась тяжесть. Ветер тихо качал лесную колыбель. И что-то ласково шептали кроны…
Долбачи щедро подложил дров в костер, и горячее пламя весело заполоскалось в воздухе. Длинный Майгачи – сын Лангары вылил из чайника старую заварку, направился к ручью за водой. Из чума вышла Сетыя. Она улыбалась. Подойдя к костру, повесила на таганы котлы с мясом, сваренным еще вечером, стала «накрывать на стол».
Был предрассветный час. Ночь без луны и без звезд теперь казалась необыкновенно ласковой. И как-то приятно шумела под ветерком засохшая осока на болоте, балагурил ручей, и сырой туман уходил к речным долинам. Все в природе было спокойно, как вчера и как сто лет назад…
Из-за холма показался Карарбах. Он двигался пьяной походкой; казалось, вот-вот упадет и больше не встанет. По лицу из ран сочилась кровь, и от этого оно казалось изувеченным пытками. Старик бросил на ворох вещей ременные подпруги, которыми, видимо, подвешивал в чуме роженицу, чтобы облегчить ей муки, и, опустившись у огня на шкуру, безвольно уронил голову. Перед нами сидел прежний, глухой, одинокий, Карарбах и устало смотрел в огонь.
Сетыя налила ему в кружку крепкого чаю, поставила туесок со спелой брусникой, положила лепешку. Старик что-то промычал, привлекая к себе внимание. Затем показал на Сетыю, а потом в сторону чума за холмом.
– Девочка родилась, – пояснила пастушка и ушла в чум к плачущему ребенку.
– Вот и хорошо! – с облегчением сказал длинный Майгачи. – Отец хотел дочку.
Я взял ножницы, йод и бинт, чтобы сделать старику перевязку. Очень хотелось узнать, что сроднило Карарбаха с Загрей. Где они встретились? Но старик не в силах мне ничего рассказать, придется дожидаться Лангару.
На стоянке заметно ее отсутствие. Совершенно очевидно, что здесь все нуждаются в ее опеке, в ее советах, в ее распоряжениях. Она как самая большая головешка в костре: убери ее – и огонь погаснет.
Карарбах поднял отяжелевшую голову. Поправил костер своими жилистыми, натруженными руками, налил из кружки в блюдце чаю, подождал с минуту, пока остынет, стал пить, громко втягивая в себя каждый глоток.
Для Карарбаха чай – священный напиток, самая лучшая отрада. Пусть уж напьется. Пусть усладит душу, а потом я забинтую ему голову.
Вот он поймал мой взгляд. Пытаюсь жестами объяснить старику, что непременно надо перевязать раны, иначе они долго не заживут.
Но он отрицательно качает головой. Затем оставляет недопитый чай в блюдце, берет двумя пальцами из костра щепотку золы, прикладывает к ране на лбу, начинает растирать.
Я снова пытаюсь объяснить ему, что если это и не вредно делать, то, во всяком случае, и бесполезно. Но тут появляются Лангара с Сулакикан. Старуха подходит к костру, строгим взглядом окидывает стоянку. В глубоких морщинах на лбу и на щеках тоже усталость.
Сулакикан что-то говорит Сетью, и та, захватив постель, идет за холм.
– Ты что стоишь, чего ждешь? Трудный день ушел. Надо кушать, чай пить и спать, – бросает Лангара мне и подсаживается к Карарбаху.
Потом спохватывается, дает какие-то распоряжения пастушке. Та развязывает котомку старика, достает из нее свежую печенку, передает Лангаре. Старуха ест ее, как лакомство, ловко отсекая кусок за куском.
– Почему не угощаешь Карарбаха? – спрашивает ее Павел.
– Он около убитого зверя хорошо ел. Разве не видишь, его глаза сытые.
– Он сильно устал.
– Потому что много жирного мяса ел. – И обращается ко мне: – Что в руках держишь?
– Видишь… кожа висит у Карарбаха на затылке, хочу забинтовать раны, но он не дает.
– Как так не дает? – И Лангара толкает старика локтем в бок.
Тот покорно смотрит на нее через плечо. Я подхожу к нему, открываю пузырек с йодом, хочу промыть ножницы и при этом заметно волнуюсь.