Передо мною лежит девочка лет трех, совершенно изнуренная болезнью. Ее широкое лицо как бы провалилось внутрь, сморщилось и стало совсем плоским. Вместо губ – синие полоски. Руки и ноги как плети, обтянутые кожей.

Тяжелый запах отсыревшей постели наполняет чум.

Девочка без сознания, бредит. В свете фонаря ее глаза кажутся стеклянными.

Присаживаюсь на бревне возле больной. Беру безвольную ручонку, напрасно пытаюсь нащупать пульс. Худенькое тельце девочки в огне. От чуть заметного дыхания у нее шевелятся крылышки носа. В ней еще теплится жизнь… А смерть как будто рядом, в темном углу чума ждет своего часа, ждет спокойно, терпеливо.

Я смотрю на больную, и меня охватывает отчаяние при мысли, что девочка умирает, а мои познания в медицине слишком скудны, чтобы спасти ей жизнь.

Старуха тяжело поднимает голову.

– Опять худо Аннушке. Днем стало легче, а сейчас опять…

– Чем лечите?

– От этой болезни нет лекарства…

– Опять Харги?

– Не кричи! – перебивает меня шепотом старуха и грозит пальцем. – Зачем зовешь, если услышит, может и в твой чум послать беду. Берегись его в тайге… Они, молодые, – она кивает в сторону Сулакикан, – забыли про него. Вот он и хочет Аннушку брать.

– Повстречайся мы с вами раньше, черта бы я ему дал, а не Аннушку! А теперь слишком далеко болезнь зашла.

Старуха замахала руками на меня.

– Тихо говори!.. Если ты такой сильный, не дай ей нынче умереть, и я поверю… – Она умолкает.

– Что духов нет? Так, что ли?!

Лангара пугливо оглядывается и жестом головы дает мне понять прекратить разговор.

Тихо плачет Сулакикан; и кажется, вот сейчас она разрыдается, и безутешным материнским горем захлебнутся чум, тайга, ночь.

Нет, она затихла, подняла на меня страдальческие глаза; в них боль и безропотная покорность судьбе.

Я не верю в чудеса, но надо немедленно что-то предпринять, хотя бы для того, чтобы не оставаться безучастным к горю этих людей.

Выхожу из чума и натыкаюсь на Битыка. Он стоит у входа, прислонившись к скошенной берестяной стене и прислушиваясь к стону умирающей сестренки. Мальчишка поймал мой взгляд печальными глазами. В них и мольба и надежда. От прежней обиды на меня не осталось и следа.

Я обнял его, прижал к себе. Мне хотелось утешить мальчика, но не нашлось слов, понятных ему, да и не было надежды на спасение Аннушки.

Давно догорела вечерняя заря. Лес вокруг чумов стоит редкий, одинокий, пронизанный полосами лунного света. Тишина полна бодрости. В воздухе ощущение нескончаемой жизни. Так зачем же смерть на земле!

Не знаю, что бы я отдал за спасение девочки, за материнскую улыбку Сулакикан, за радость Битыка. Но как это сделать, как спасти Аннушку всем Харги назло?

– Павел! – кричу я, забираясь в палатку к радисту. – На стойбище умирает девочка. Устанавливай рацию и любыми средствами свяжись со штабом экспедиции, пусть немедленно вызовут к микрофону врача для консультации.

– Штабная рация уже закрыта до утра, – отвечает радист, удивленный моим приказом.

– Выходи на волну Министерства связи, объясни радистам, в чем дело, попроси сообщить нашим, что мы в двадцать три часа ждем для переговора врача.

– Вы же знаете, что работать на чужой волне строго запрещено.

– Еще строже запрещено равнодушие. Не теряй времени!

Неожиданно раскрывается вход в палатку, появляется заплаканная Сулакикан. Она держит что-то спрятанное в подоле юбки, пугливо оглядывается и бесшумно опускается рядом со мной, точно врастая в землю.

– Ты не обижайся, Лангара хороший человек и не ругай ее, что она верит в духов и всякие приметы. Старые люди другого не знали, – и, переводя дыхание, она подает мне аптечку. – Тут много лекарств от всяких разных болезней, но мы не понимаем их язык, что к чему. Ты помоги спасти моего ребенка. – Ее голос обрывается.

Она ловит мою руку и дрожащими губами шепчет:

– Спаси Аннушку!

Я открываю ящичек. В нем все перемешано, названия лекарств стерты от долгого пути во вьюках.

– Я сделаю все, что от меня зависит, Сулакикан. Павел вызовет к аппарату доктора, я ему расскажу про болезнь Аннушки, и он посоветует нам, как и чем ее надо лечить. А пока посмотрю в своей аптечке лекарства и что-нибудь дам девочке, чтобы ей стало легче.

– Ты сейчас позовешь доктора? – поразилась она.

– Да. Слышишь, Павел уже зовет.

– Доктор – шибко хорошо. – Сулакикан оживает, в ее глазах вспыхивает и уже не гаснет надежда. Она уходит к больной.

Достав из потки аптечку, нахожу аспирин, растворяю одну таблетку в ложке воды, несу в чум и с помощью Сулакикан, тайно от Лангары, вливаю в рот больной. Она все так же лежит бездыханным комочком, и мне становится ясным, что Аннушку не спасти.

ЭВЕНКИЙСКИЙ ЗАКОН ДОЛГОЛЕТИЯ

Из леса выходят двое мужчин с бревнами на плечах. Передний, тонкий, длинный, идет под тяжестью легко, не сгибая спины и быстро, как сокжой. Второй, поменьше, еле поспевает. За ними показывается старик с хромым оленем в поводу. Он идет налегке, но, видно, прожитые годы лежат на плечах грузом потяжелее бревна. Одет он во все самодельное, бедно даже для кочевника.

– Откуда люди? – спрашивает передний, но вдруг замечает под ногами Загрю, отскакивает в сторону, чуть не уронив бревна. – У-у-у… здоровущий кобель! Поди укусит?..

А старик проходит мимо, не проявляя любопытства. Молодые мужчины радушно жмут нам руки и завязывают с Долбачи разговор на своем языке. Им хочется знать, что мы за люди, какое дело привело нас в эти пустыри и как долго мы будем их гостями.

– Напрасно идете на Ямбуй, – говорит высокий мужчина, муж Сулакикан, обращаясь ко мне.

– А что, по-твоему, там Харги?

– Нет, – убежденно говорит он, – но тот, кто забрал людей без следа, шибко хитрый.

– А могли люди погибнуть в зыбунах? Он неопределенно повел плечами.

– Только слепой да дурной полезет в зыбун. Чего делать там?

– Где же искать пропавших?

– Однако близко Ямбуй худой люди живи, чужого не любят.

– Думаешь, там беглые скрываются?

– Так многие говорят, – уклончиво ответил он. – И вы не ходите одни, тоже пропадете. Ямбуй надо сразу много люди. – И он ушел в чум к больной дочери.

Час от часу не легче! Если там действительно скрываются преступники…

Мое внимание приковывает старик. Он держится обособленно, будто у него тут свои дела, не связанные с остальными. На его желтовато-смуглом лице, в устало сжатых губах какая-то безысходность, навсегда застывшее выражение горечи. Мне кажется, что когда-то я видел это окаменелое лицо, сильно приплюснутый нос, скрюченную спину и эти худые руки, заканчивающиеся широкими кистями с кривыми, изувеченными подагрой пальцами. Но где и при каких обстоятельствах?.. Вспомнить не могу.

Старик привязывает хромого оленя к березке. Ощупывает его больную ногу. Достает нож и начинает расчищать рану у верхнего края копыта. Олень бьется, но руки у старика как клещи. Никто не помогает ему, хотя все видят, что он еле сдерживает взбунтовавшееся животное.

Хочу пойти помочь Карарбаху (так звали старика), но Лангара удерживает меня за рукав телогрейки.

– Не ходи, – говорит она властно.

– Почему? – удивился я.

– Старику не надо помогать.

– Да ты посмотри, ему не удержать оленя!

– Удержит. Для старого чем труднее, тем лучше, – утверждает она.

Карарбах никого не позвал помочь ему, сам справился с животным. Отпустив его, подходит к костру, устало, опускается на землю, осторожно подвернув под себя ноги. Длинные волосы липнут к мокрому лбу. Голова клонится к теплу. Он кажется тут случайным человеком, из другого племени.

Старик только теперь замечает меня с Павлом. Он смотрит на нас равнодушно, погруженный в свои думы.

– Долбачи, ты не скажешь, почему Карарбах такой одинокий? Не болен ли он чем? – обратился я к проводнику.

– Он глухой, давно не слышит, а охотник – куда с добром! Недавно сокжоя свалил, видишь, как много мяса варили. У него доброе сердце, это хорошо знают все стойбища и все люди, которые ходили его тропою. Всю жизнь он кочует тут по нагорью с оленями. Шибко хороший человек!