Долбачи торопливо привязывает к лиственнице оленей, выдергивает из вьюка бердану, заряжает ее и бежит на лай. Я с карабином за ним.

До слуха долетает треск сломанных сучьев, и за ольховыми кустами закачалась вершина лиственницы.

Долбачи грозит мне пальцем: дескать, зверь близко, осторожнее. А сам по-рысиному, неслышно обходит ольховник, прикладывает ложе берданы к плечу, высовывается из-за кустарника и неожиданно безвольно роняет ружье.

На лиственнице высотою с телеграфный столб, почти на верхушке, приникнув к ее последнему сучку, в страхе трясется мальчишка лет шести.

Как он попал сюда? Откуда взялся? Непостижимо! Ведь на сотни километров вокруг абсолютное безлюдье, непролазные болота, глушь. Да и вообще тут людям делать нечего.

Парнишка напряженно следит за нами сверху и, кажется, вот-вот сейчас не по-человечески заворчит или издаст призывный, а то и угрожающий клич. Волосы у него взъерошены, в глазах враждебность.

Его круглое и почти плоское лицо до ушей измазано соком голубики и от этого кажется совсем синим. Одежда на нем странноватая: рубашка, пепельно-серая от долгой носки, явно велика и спадает с его узеньких плеч. Заправлена она в штаны, сшитые из лосины, из которых он давно вырос. Ноги босые.

– Долбачи, спроси у него, как он попал сюда? – наконец заговорил я, преодолев оцепенение.

Проводник повел плечами и что-то крикнул мальчишке по-эвенкийски. Того точно током прошило; он встрепенулся, крепче обхватил ручонками вершину и замер, не спуская с нас беспокойного, острого взгляда.

– Не хочет говорить, шибко пугался, – объясняет проводник.

Мы медленно подходим к лиственнице. Мальчишка в страхе пытается подняться еще выше, ноги его скользят по стволу дерева, не находя опоры; он торопится, вершинка лиственницы гнется, вот-вот сломается. Долбачи кричит ему, но мальчишка будто не слышит, никакие уговоры не действуют на него, лезет дальше. Мы поспешно отступаем, иначе он действительно слетит на землю и расшибется.

С противоположной стороны поляны доносится шорох опавших листьев под чьими-то торопливыми шагами. Загря бросается туда, и вскоре у перелеска раздвигаются кусты и в образовавшемся просвете появляется рогастый учаг, а на нем женщина. По тому, как у оленя раздуваются бока, можно было догадаться, что он пробежал немало километров.

Женщину, кажется, не удивила встреча с нами. Бросив лишь короткий взгляд на поляну, она сразу увидела на дереве мальчишку, и с ее усталого лица слетела тревога.

Не сбавляя размашистый бег учага, она соскочила на землю и легкими шагами, будто не касаясь земли, подошла к лиственнице. Мы и не заметили, как мальчишка очутился уже возле нее и, прячась в широченной материнской юбке, все еще дико косился на нас, А женщина подтянула ближе к себе оленя, затем зажала голову мальчишки между ног и начала хлестать ремнем по ягодицам, что-то приговаривая при этом. Тот принял наказание как должное.

Я подбежал к женщине, схватил за руку.

Не отпуская мальчишку, она взглянула на меня снизу вверх, прищурив и без того узкие глаза, потом сказала спокойно, с достоинством:

– Разве не знаешь, что дети лучше всего понимают язык ремня?

– За что ты его наказываешь?

Она выпрямилась. Смуглая кожа на ее лице в свете заката казалась еще темнее, а белые зубы с чистым перламутровым блеском придавали лицу необыкновенную свежесть.

Мальчишка улучил момент, вытащил голову, но, заметив меня, тут же снова зарылся в материнские юбки. Я только увидел, как на цветную наборную рукоятку моего ножа, висевшего на поясе, устремились два пугливых живых огонька. Чем-то она поразила парнишку.

– Тебя шибко боится, – мельком окинув меня быстрым взглядом и одернув юбку, сказала мать. – Он лючи (*Лючи – по-эвенкийски – русский) еще не знает.

– Неужели русский такой страшный? – Я протянул руку, хотел приласкать мальчишку.

Но он изо всех сил прижался к матери и вдруг разразился отчаянным криком.

– Видишь, пугается, – строго сказала женщина, отстраняя мою руку. – У тебя острый нос, все равно что птичий, а глаза круглые, как у оленя. Твоя одежда и обутка совсем не как у эвенка, где он мог тут в тайге видеть таких людей?

Действительно, мои глаза, нос, овал лица, одежда заметно разнятся от обыкновенной внешности эвенка. А так как все необычное у детей чаще всего вызывает страх, то и понятно, почему мальчишка меня испугался.

– А как тебя зовут? – спросил я женщину.

– Сулакикан.

– Лисичка, – пояснил Долбачи.

– Мы пастухи. Кочуем с оленями в горы, – охотно продолжала Сулакикан.

– Тут близко наш след. У ключа остановились поправить вьюки, глянула, а Битыка, – она тычет пальцем в мальчишку, – нет на учаге. Посмотрела ремни, которыми привязывала его к седлу, – развязаны: значит, не выпал, а сам соскочил. Подождали – не пришел, пришлось табориться и ехать искать. А он, вишь, голубику увидел и остался.

– Так ведь мог совсем затеряться?

– Как же! Эвенк в, тайге не затеряется! – уверенно возразила она.

– Не смотри, что маленький, все равно по следу пришел бы на табор. Да разве мать будет дожидаться, пока сам придет?!

У Долбачи вдруг возникает множество вопросов к ней, и они начинают говорить по-эвенкийски. Битык не сводит с меня пугливых глаз. Я же продолжаю рассматривать Сулакикан. Ей лет тридцать. Она среднего роста, стройна, быстра. На скулах проступает густой румянец. Черные жесткие волосы не расчесаны, ничем не прикрыты, а просто собраны в две косички и связаны вместе старенькой тряпочкой. Платье ее из ситца, шаровары заправлены в легкие, из мягкой замши, олочи, расшитые цветными нитками и красиво, в елочку перевязанные длинными ремешками. Держит себя Сулакикан свободно, бойко отвечает Долбачи, сама что-то расспрашивает, изредка кивая головою в мою сторону. В ее разговоре, в манере держать себя перед незнакомыми людьми полная непринужденность. Эта черта присуща всем эвенкийским женщинам, и особенно она проявляется у пастухов, еще вольно кочующих по огромным просторам Алданского нагорья.

Сулакикан, как бы между прочим, тоже урывками продолжает рассматривать меня. Ее интересует и мой карабин, и пуговицы на поношенной штормовке, и нож, и тяжелые солдатские сапоги. Но ни единым жестом она не выдает своего любопытства.

Подошел Павел с оленями. Битык, немного посмелевший, снова зарывается в подол матери.

У дальнего горизонта, где вставали на дыбы лиловые облачные кони, мирно потухал закат, смывая с темных болот вечерний загар. И тут мы все разом заметили, что день кончился. В мутной дымке терялись лохматые контуры холмов, совсем потускнели мари, деревья слились с синими вечерними сумерками.

На лице Сулакикан появляется беспокойство: вспомнила, что у нее еще много хлопот на стоянке. Мальчишка, улучив момент, отрывается от юбки, подбегает к учагу, ловко вскакивает в седло, торопливо набирает на руку свободный конец поводного ремня, один-два толчка пятками в бок оленя – и он уже в десяти метрах от нас. Битык вдруг резко поворачивается, показывает мне язык, и быстроногий учаг уносит его размашистой рысью за перелесок. На олене он чувствует себя неуязвимым; скрываясь с глаз, обернувшись кричит:

– Лючи!.. Лючи!..

– Ишь ты, шельмец, и не упадет! – восторгается Павел.

Сулакикан ведет нас к себе на табор. Представляю, как удивятся пастухи! Не часто в такой глубокой тайге встречаются люди, и нигде гость не бывает таким желанным, как в этих пустынных местах.

О встрече с пастухами здесь мы не могли даже и мечтать. Они кочуют с колхозными оленями в самой глуши тайги и гор и давно не встречались на нашем пути. И вдруг такая удача. Наконец-то я вновь услышу их неторопливый певуче-грустный говор.

Эвенки – народ древний, некогда заселявший огромную территорию от реки Оби до берегов Охотского моря. Их предки еще с каменного века были коренными обитателями Прибайкалья. Отсюда они позже расселились по Сибири. С незапамятных времен эти люди были охотниками. Постоянная борьба за жизнь, лишения, нечеловеческие трудности сделали эвенков наиболее приспособленными к жизни в лесах.