— Нельзя ли отложить переезд до осени? — озабоченно спросила Агния Климентьевна, когда Зубцов возвратил ей папку. — Я скоро собираюсь в поездку.
— Ну и поезжайте себе. Сейчас трудно предрешать сроки сноса. Да вы, наверное, отбудете недалеко.
— Нет, я не близко, — возразила Агния Климентьевна и, не задумываясь о смысле своих слов, объяснила: — На наш прииск…
— То есть как на ваш?
Во взгляде Агнии Климентьевны проскользнула досада, ровный голос стал торопливым:
— Видите ли, я родилась на том прииске. Там служил мой первый муж. А теперь служит сын. Так что мы привыкли называть его нашим.
— Ясно. — Зубцов кивнул и продолжал с некоторым нажимом: — Своего рода династия золотопромышленников, фамильное владение.
— Может быть, и так.
Молчание становилось тягостным. Зубцов, внимательно глядя на портрет Бодылина, заметил:
— Недюжинный был, видно, человек.
— Да, работа удачная.
— Очень своеобразная манера письма. Надо полагать, это портрет вашего мужа?
— Нет, отца. Не слышали такую фамилию — Бодылин? — Она смотрела на Зубцова, чуть сощурясь.
— Бодылин? Бодылин?..
— Не трудитесь, — Агния Климентьевна усмехнулась. — Когда-то эту фамилию знал в Краснокаменске каждый мальчишка. Пароходы бодылинские, дома бодылинские, прииск бодылинский… А теперь… — Она вздохнула и договорила с горечью: — Теперь осталось единственное — бодылинская могила.
«…да еще бодылинский клад, — досказал про себя Зубцов, — о котором вы, судя по всему, знаете кое-что. Но спрашивать вас о нем не только бесполезно, но и опасно. Вы до сих пор не смирились с тем, что люди позабыли бодылинскую фамилию…»
После ухода Зубцова, который решительно не понравился ей навязчивым участием в ее судьбе, Агния Климентьевна долго сидела в кресле перед портретом отца, глядя в его плутовато сощуренные глаза, точно надеясь прочесть в них ответы на свои вопросы. Известие о предстоящем переезде задело ее глубоко. Почти тридцать лет провела она в этих стенах, привыкла к этим комнаткам, уютному потрескиванию горящих поленьев в голландке, к рясным кустам сирени в маленьком саду и к увитому хмелем крыльцу, на котором так приятно сумерничать в летние вечера. Всему этому скоро конец.
С полуночи грянула гроза. Врывались в щели ставен отсветы молний. Крыша вздрагивала от слитного гула дождя и раскатов грома. И Агния Климентьевна опасливо жалась к подушке.
Когда утром она вышла из дому, в прозрачной синеве дремотно раскинулось солнце, капли на мокрых листьях горели радужными искрами. При виде этих, словно бы бенгальским огнем освещенных тополей, почернелых крыш, влажно-зеленой, пахнувшей прелой горечью полыни у Агнии Климентьевны защемило сердце, мысль о том, что скоро всему этому настанет конец, показалась невыносимой. И тут она заметила у соседнего дома человека, который сутулился на раскладном стульчике и старательно что-то зарисовывал в альбом.
В иное время Агния Климентьевна прошла бы мимо, но после встречи с Зубцовым все, что касалось Тополиной улицы, сделалось чрезвычайно значительным. Поравнявшись с человеком, который часто, словно на молитве, вскидывал и опускал голову, Агния Климентьевна остановилась и заглянула ему через плечо.
Она узнала на рисунке домик, перед которым он расположился, и угол своего дома за ветками тополей. На другой страничке были фрагменты резьбы по наличникам и карнизам. Агния Климентьевна удивилась, что не замечала этой искусно выпиленной листвы, диковинных цветов и птиц, сомкнутых в узорный орнамент.
— Между прочим, дом этот ранее принадлежал нотариусу Хлебникову, — негромко сказала Агния Климентьевна в седой, косматый затылок художника. — Он слыл большим оригиналом и ценителем красоты.
— Возможно, — пробурчал художник, не оборачиваясь к ней.
Она, ничуть не обескураженная его холодностью, стремясь поделиться наболевшим хотя бы и с посторонним, сказала со вздохом:
— Скоро всему этому придет крах. Здешних обитателей уведомили: наш квартал подлежит сносу.
Художник резво обернулся к Агнии Климентьевне, испытующе посмотрел и сказал озадаченно:
— Шутить изволите. Этакие уникумы для Кижей и Суздаля впору. Так ведь там они под защитой закона.
Она опять вздохнула и сказала, указав на рисунок:
— И вот мой домик тоже…
— Стало быть, все под корень?! — воскликнул он с неподдельным волнением. — Следовательно, это ваш домик? Жаль! Резьба весьма-весьма… Просматривается влияние новгородских и вологодских традиций.
Агния Климентьевна никогда не слыхала об этих традициях, но подтвердила:
— Дом был поставлен еще в начале века отцом моего покойного супруга, Василием Игнатьевичем Лебедевым. По воспоминаниям мужа, его отец тонко разбирался в прикладном искусстве.
— Вот видите, — сказал художник с таким видом, точно убедил в этом собеседницу после долгого спора, и продолжал с гневным пафосом: — А теперь все это на слом! Сметаем истинные художественные ценности. И вместо этих деревянных кружев, этой своеобразной вязи наставим каменные коробки о пяти этажах каждая. Гибнет старая красота, старые фамильные ценности. — Он покосился на Агнию Климентьевну и озабоченно договорил: — Хоть на бумаге запечатлеть, покуда не распилили на дрова. — И снова склонился над альбомом.
Но Агния Климентьевна не обиделась и даже, посмеиваясь про себя над собственной экспансивностью, чувствовала, что проникается к нему доверием, какое редко испытывала к посторонним. Она все не отходила от художника и после паузы сказала с надеждой:
— У вас, надо думать, есть влияние, связи. Вы не взяли бы на себя труд похлопотать, чтобы оставили в покое эти дома? А коли уж нельзя оставить, перенесли бы на другое место, чтобы сберечь художественную ценность…
Художник с явным неудовольствием выпрямился, с усмешкой посмотрел на нее:
— Влияние? У меня? Какое может быть влияние у заезжего писаки. Простите, я не отрекомендовался вам. — Он встал со стула, приподнял капроновую шляпу: — Степан Кондратьевич Кашеваров. Журналист, историк, этнограф. Приехал познавать сибирскую старину. А старина-то нынче — где она… — Он посмотрел на обескураженную Агнию Климентьевну, договорил мягче: — Я еще несколько дней посвящу вашей улице. Так что свидимся, надо полагать. — И склонился над альбомом, карандаш быстро заходил в его пальцах.
Глава девятая
Зубцов читал письмо и видел себя в своей московской квартире вместе с женой и лохматым непоседой Юркой. Обычные житейские мелочи: в лотке на балконе распустились мальвы. Юрка отпилил нос своему Буратино, сказал, что царапается, в Москве на всех углах продают абрикосы…
«Толя, милый, пожалуйста, не смейся надо мной и не доказывай, что у меня расшатались нервы. Мне все время кажется, что кто-то буквально не спускает с нас глаз. На улице это чувство становится особенно навязчивым. Постоянно ощущаю чье-то враждебное присутствие, чей-то пристальный интерес к себе. Каждый день раздаются телефонные звонки. То, услыхав мой ответ, сразу же положат трубку, то невнятный мужской голос начинает выспрашивать: в Москве ли ты, когда бываешь дома, можно ли позвонить поздно?
И я отчаянно вру, что ты в Москве, на работе.
Мне кажется, я была довольно сносной милиционершей. Старалась не мучить тебя бабьими капризами, не роптать на свою судьбу. Но сейчас… У меня предчувствие: кто-то от телефонных звонков перейдет к охоте на тебя. Как ты там, мой самый лучший человек?..»
Зубцов бережно сложил письмо. Конечно, нервы у Нины не совсем в порядке, но о ее тревогах надо поставить в известность товарищей в Москве.
Неделю он в Краснокаменске. Подтвердились его опасения: в архивах не нашлось новых данных о событиях двадцать первого года. А прогнозы генерала Шадричева пока не оправдались: никто не проявлял интереса к Зубцову, никто не появлялся возле Агнии Климентьевны.