Кашеваров засопел сердито, вскинул к губам стакан, не замечая, что он пуст, и горячо запротестовал:
— Тогда, на Тополиной, я совершенно не знал, что передо мной дочь Бодылина, и так мало значения придавал этому знакомству, что при встрече с ней здесь даже не вспомнил ее. Ежели бы знать, что попаду под ваше недреманное око, так бог с ней, с резьбой и с потомками сибирских магнатов! Ногой бы не ступил на Тополиную улицу и Агнию Климентьевну бы обежал за три квартала. Репутация дороже.
— Кабы знать, где убиться… Но вообще-то, Степан Кондратьевич, все это и тогда и потом, в Октябрьском, выглядело не совсем случайно…
— А теперь?
— Теперь… — Зубцов, чувствуя на своем лице напряженно-острый, как бы обдирающий кожу взгляд Кашеварова, размял сигарету, медленно раскурил и сказал наставительно: — Теперь есть ваше заявление в райотдел. Оно многое расставило по своим местам.
— Слава богу. — Кашеваров тяжело поднялся, устало сутулясь, побрел по комнате. — Страшная, доложу вам, вещь — быть под подозрением. Унизительная. И расслабляющая. В таком состоянии в душе обостряется комплекс неполноценности. Прошлая жизнь видится цепью улик против тебя, над всеми помыслами доминирует инстинкт самосохранения, проще сказать — страх. — Он брезгливо передернул плечами и признался: — Не могу судить, как ваши подопечные, но я, зная, что меня подозревают, впал бы в панику… Нет, я не выдержал бы, сошел с ума, устроил истерику властям. Наконец, уехал бы отсюда немедленно…
— И укрепили бы нас в подозрении.
— Ох, и логика у вас… После чтения письма я все размышляю о роли Никандрова. Вот вам сила пустейшей случайности…
— Нет. Закономерности нашего бытия. У нас нельзя, пускаясь в такую авантюру, рассчитывать на игру в одни ворота… Но меня занимают практические вопросы: как предотвратить бегство участников авантюры.
— Бегство? Откуда?!
— Из Октябрьского, естественно.
— А они здесь? — Кашеваров снова медленно двинулся вокруг стола.
— Разумеется. Завтра познакомлю с одним из них.
Глава семнадцатая
Зубцов критически оглядел отведенную ему в райотделе комнату. Хозяева повесили новую штору, принесли из кабинета Лазебникова полумягкие стулья.
За окном сочно желтела песчаная дорога, играл бликами стрежень реки, заречные сопки еле проступали в слоистом мареве. Просохшая после дождей трава пахла свежим снегом и парным молоком.
Подполковник Лазебников, гремя сапогами, прошелся по комнате, сказал хмуро:
— Чудно, товарищ майор. Готовитесь изобличать преступников, а хлопот, будто дорогих гостей встречаем.
— Я вам уже говорил, что намерен не просто изобличать преступников, а вести очень трудный разговор.
— Ну-ну… — хмыкнул Лазебников, повернул стул спинкой вперед, уселся на него верхом, уперся тяжелым подбородком в сомкнутые на спинке стула ладони. Долго разглядывал Зубцова. Нет, этот майор в пестреньком штатском пиджаке и в галстуке со стрелкой не укладывался в представлении Лазебникова о посланцах министерства. Даже сержанту или ефрейтору — «простите», «пожалуйста», «благодарю вас»… С теми, кого немедля надо брать, деликатничает, собеседования устраивает на душеспасительные темы и называет эту «резину» накоплением материала.
А какие орлы, бывало, наведывались в район! Повадки решительные, властные, фигуры осанистые, видные. Едва входит, ты уже чувствуешь, кто перед тобой, даст команду, выполнять ринешься бегом, пошутит — смехом зайдешься, распечет — так уж докрасна.
Сидя все так же верхом на стуле и не сводя с Зубцова пристального взгляда, сказал со вздохом:
— Может, устарел я. Пятьдесят пять все-таки и тридцать лет с гаком — в органах. Или недопонимаю чего. Но только не одобряю я это… — Он глубоко вдавил подбородок в скрещенные на спинке стула ладони. Круглая голова с жестким ежиком седых волос запала меж вскинутыми недоумевающе плечами с подполковничьими погонами.
— Что «это», Василий Васильевич?
— Все! — отрубил Лазебников и выпрямился. — Моды разные! Профилактики, уговоры, социологические исследования, психологические эксперименты, подходцы всякие… Нет, я, конечно, придерживаюсь и следую. Приказано создать группу профилактики — есть! Социологически обследовать клиентов медвытрезвителя — слушаюсь! Я — солдат дисциплинированный. Но душевно одобрить, извиняюсь…
Зубцов сказал, не сдерживая раздражения:
— Мода, мода… Что сверх привычки и шаблона, то от лукавого! А вы, наверное, философию изучали, зубрили перед зачетом: диалектика есть наука о наиболее общих законах движения… Все течет, все изменяется. Зубрили, повторяли и, выходит, ничего не поняли, не задумались о том, что вместе со временем движется, изменяется жизнь, понятия, представления, методы работы. В том числе и нашей…
Лазебников с интересом смотрел на Зубцова. Таким сердитым нравился он ему куда больше.
— Вы, товарищ майор, все о высоких материях, — примирительно сказал Лазебников, — а я о земном, житейском. Нянчимся мы чересчур с разной дрянью. Ему закон — не закон, а мы все по закону. Носы им утираем и печемся, как бы не забыть побрызгать на шелковый платочек духами…
— Слышал такие суждения. Но от работника милиции слышать, право, неловко. Обывательские это разговорчики и жестокие, бездушные. Маркс еще говорил: плохо то общество, которое видит в преступнике лишь преступника и не замечает, не признает в нем человека… Преступник чаще всего сам махнул на себя рукой и не верит в перемены к лучшему в своей судьбе. Даже в собственных глазах он не человек. В глазах сообщников — тем более. Должен же кто-то напомнить ему, что он человек, что у него были и есть мать, нормальные товарищи, планы и желания, добрые начала в душе…
— Спасать, стало быть, заблудших. Такая, значит, нынче установка. То-то, я смотрю, вызвали к себе матерого ворюгу, потенциального убийцу, а будто к встрече персидского шаха готовитесь. А по мне… — глаза Лазебникова сузились, голос сорвался на злой полушепот: — По мне этого голубчика под конвоем доставить, того лучше — в наручниках. Да сразу в камеру. И при допросе не зашторивать решетку на окошке, не прятать. Смотрит пусть и казнится. Трепещет перед нашей формой!
— Дрожащий и сплющенный он мне не нужен. Думающий, взволнованный, критически осмысливающий себя — другое дело. Что толку, если он станет трепетать передо мной? Не лучше ли внушить ему доверие, вызвать на искренний разговор?
— Товарищ подполковник, — в дверях появился дежурный по отделу. — Спецсообщение из Москвы и справка нашего паспортного отделения.
Лазебников вскрыл конверт, прочитал бумагу, подавая Зубцову, сказал обрадованно:
— На фотографии Шилова, которого мои ребята засняли в вечернем кафе, старушка Максимова признала того, кто был у Никандрова под видом Федорина.
— А вы предлагали Смородина в кутузку. Как же без него вышли бы мы на Шилова?
Лазебников, не отрываясь от бумаги, проворчал:
— Выйти-то вышли. Но вот найти его…
Паспортное отделение сообщало, что среди жителей района в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет — тридцать четыре Аркадия, но среди них нет Шилова. А среди сорока Шиловых нет Аркадия…
— А может, его вообще нет у нас? — спросил Лазебников с надеждой. — Повидался и — до свидания.
— Здесь он, — сказал Зубцов убежденно. — Ему еще прощаться с Октябрьским рано.
— Тогда не иначе, как в тайге. А это — что малек в океане. Может скрываться до второго пришествия. Ускользнуть и водой, и сушей. И вынырнуть где-нибудь за тысячу километров.
— Перекроем. Все пути. И за тысячу километров, и за две, и дальше. Я убежден: Шилов сам появится в Октябрьском.
Кашеваров молча поклонился Зубцову, поставил у дверей раздутый портфель, оглядел комнату и сказал с натянутой улыбкой:
— Совершенно не компетентен в обстоятельствах вашего ведомства. Последние контакты имел с ним году в сорок шестом. Получал после демобилизации паспорт. Бессрочный, как фронтовик и кавалер ордена.