– Если не выключишь проигрыватель, не выпущу из дома целый месяц, – сражалась с дочерью Мэгги.
Угроза подействовала, и Мэгги, облегченно бросив дочке саркастическое «благодарю», вернулась к телефону.
– Простите, я слушаю. Это ты, Кит?
– Да. Я в Аспене.
– Благополучно долетела? Слава Богу, – ответила Мэгги и без какой-либо паузы тут же стала жаловаться на дочь Ники, включившую с самого утра магнитофон. – От грохота этой музыки я с ума сойду. Я счастлива, что хоть сейчас наконец слышу голос, собственный голос.
– Ой, так ли? – пошутила Кит.
Мэгги, к которой понемногу возвращалось чувство юмора, рассмеялась. Она была соседкой Кит и верным ее другом.
– Я вот что скажу тебе, Кит, нет ничего страшнее на свете дочери-подростка. От нее преждевременно становишься седой, глухой и сварливой, – решительно заявила Мэгги, а потом, посерьезнев, сказала: – Сегодня утром навестила Элейн в больнице.
– Как она? – спросила Кит, взобравшись с ногами на кровать.
– Все так же. Нет, беру свои слова обратно. Сегодня у нее хороший день. Мы немного поговорили о доме, о тебе. Я сделала ей прическу, мне кажется, ей это было приятно.
– Я уверена, – прошептала Кит с печальной улыбкой. – Маму всегда заботила ее внешность.
– Я знаю, – так же тихо ответила Мэгги. – Кстати, когда я там была, зашел доктор Эверс.
– Он сказал что-либо новое о состоянии мамы?
– Нет, зато много говорил о тебе. Его просто потрясло, что ты завтракала в обществе Джона Тревиса в ресторане «Спаго». Он прочел об этом в светской хронике. Судя по тому, с каким жаром он это обсуждал, доктор Эверс всю жизнь мечтал стать киноактером или на худой конец сценаристом. Теперь он полон надежд, что ты сведешь его с нужными людьми.
– Чтобы он написал сценарий, который потряс бы Голливуд, или заполучил автографы знаменитостей, чтобы похвастаться перед женой и детишками, или... – продолжила за подругу Кит, получившая в последнее время некоторый опыт общения с почитателями.
Она пережила это, когда только начала сниматься в мыльных операх. Но тогда это было в куда более скромных масштабах, чем теперь, когда она играет главную роль рядом со знаменитым актером Голливуда.
– Представляю, каково тебе сейчас, хоть прячься, – посочувствовала Мэгги. – Знаешь, моя Ник тоже стала популярной в школе благодаря тебе. Девчонки, которые раньше даже не глядели в ее сторону, теперь напрашиваются в гости, надеясь хоть одним глазком взглянуть на тебя, а еще лучше на Джона Тревиса. – Наступила короткая пауза. – Впрочем, я их не осуждаю. Знаешь, он в жизни куда лучше, чем в кино.
Кит охотно с ней согласилась.
– Кстати, о Джоне Ти. Я дам тебе его телефон здесь, в Аспене, на всякий случай, если я срочно понадоблюсь. Приготовь карандаш и бумагу.
– Приготовила.
Кит продиктовала ей номер телефона.
– Я буду здесь весь конец недели, а потом уеду к себе на ранчо.
– Хорошо. Отдыхай и веселись. Ни о чем не беспокойся. Я буду навещать Элейн.
– Спасибо тебе, Мэгги, – от души поблагодарила Кит.
– А на что тогда соседи, Кит? – весело ответила Мэгги, но в это время залаял пудель. – Кажется, кто-то пришел. Я должна открыть дверь.
– Я еще позвоню тебе, Мэгги.
– Хорошо. Не грусти, Кит. Делай то, что сделала бы я, если бы очутилась в Аспене да еще имела Джона Тревиса под рукой. Наслаждайся жизнью, – назидательно сказала Мэгги и, засмеявшись, положила трубку.
Кит улыбнулась советам подружки, но улыбка сошла с ее лица, когда она вспомнила о матери. Нахлынули чувства – вины, жалости, любви, сожаления, что они так и не стали близки и не смогли понять друг друга. А теперь из-за жестокой, безжалостной болезни это стало невозможным.
Если бы девять лет назад, когда она впервые приехала в Лос-Анджелес, она была более внимательна к жалобам матери, если бы знала, что ухудшающееся зрение, онемение левой ноги, постоянное чувство усталости – это признаки грозной болезни, она постаралась бы понять ее, узнать, сблизиться. Но все эти симптомы не вызывали у нее тревоги, она слишком была занята устройством своей новой жизни, театром, прослушиванием на студии, поисками ролей.
А спустя три года мать уже не могла передвигаться без палки, затем понадобились коляска и сиделка. Врач впервые тогда упомянул о вирусной инфекции, рассеянном склерозе, но Кит продолжала верить, что все образуется и мать выздоровеет.
Если б она только знала! Эта фраза преследует ее с тех пор. Она прозвучала особенно громко для нее, когда Кит в последний раз, перед отъездом в Аспен, навестила мать в больнице.
В коридорах было пусто, больные после обеда отдыхали в палатах. Где-то был включен телевизор, кто-то разговаривал и пытался участвовать в ТВ-викторине, какой-то палаты доносились тихие стоны. За восемь месяцев Кит стали знакомы звуки, населявшие эту обитель печали, – запахи карболки и лекарств, незримое присутствие в воздухе боли и страданий. Но наступил час, когда она вдруг поняла, что привыкла к ним, что более не чувствует себя здесь так неуютно, как вначале.
Кровать ее матери была отделена занавеской от других трех. Когда Кит вошла, занавеска была задернута. Отодвинув ее, Кит увидела молодую темноволосую коротко стриженную медицинскую сестру, склонившуюся над больной. Через минуту она уже узнала ее.
– Дотти, ты подстриглась? Я тебя не узнала. Тебе идет.
– Спасибо. – Сестра стыдливо коснулась своих коротких черных волос. – Бобби больше нравились длинные волосы.
– Почти все мужчины говорят так, – успокоила ее Кит.
– Потому что не знают, сколько возни с ними, – заметила Дотти и, оправив простыни на кровати, подошла к Кит.
– Как она? – спросила Кит.
Сестра, посмотрев на больную, тихо сказала:
– Неважно. Это не лучшие ее дни.
Это означало, что ее мать не в состоянии говорить, на вопросы отвечает односложно. Но бывали дни, когда речь ее была вполне нормальной, а она все же не понимала, не имела представления о времени, месте, окружающей обстановке.
Когда сестра ушла, Кит подошла к матери. Какое-то время она смотрела на нее, укрытую до подбородка простыней.
Голова больной была повернута под странным углом, невидящие глаза неподвижны, коротко остриженные волосы тронуты сединой. Кит заметила у матери грубые волоски на подбородке и на верхней губе. Ее истощенное тело, перенесшее три операции после повреждения связок на ногах, казалось плоским под простыней.
Прошло восемь месяцев, но в душе Кит ничего не изменилось. Она не могла убедить себя в том, что эта изможденная женщина – ее мать. Нет, это всего лишь жалкое подобие человека. Это так жестоко, несправедливо, терзалась она.
– Здравствуй, мам. Это я – Кит.
Она легонько коснулась губами сухой кожи щеки, опасаясь задеть трубки, вставленные в нос больной.
– Как жаль, что мы не можем с тобой погулять, сегодня отличная погода. Воздух такой чистый, снега нет, видно голубое небо.
Никакого ответа... Да она, в сущности, и не ждала его, и все же...
Она легонько погладила волосы матери, сухие, начавшие седеть. Когда-то они были чудесного каштанового цвета, шелковистые и блестящие, как шкурка норки. Мать их как-то особо укладывала, делая сложный, как она говорила, «французский» зачес.
Отец Кит любил повторять, что ни у кого не видел таких красивых волос. А ей всегда хотелось коснуться их и убедиться, такие ли они шелковистые, какими кажутся.
– Как мало мы касались друг друга, мама, как мало знаем, что такое близость. Я любила взбираться на колени отца, сидеть на подлокотнике его кресла, когда он отдыхал. Его руки всегда были открыты для меня. – Пальцы Кит перестали гладить волосы матери. – Да, я была папина дочка, ты всегда напоминала мне об этом.
Эти слова и эта сцена навсегда остались в воспоминаниях детства. Кит видела мать, стоявшую у подножия лестницы в их доме вблизи Аспена. Она смотрела на шестнадцатилетнюю Кит, только что заявившую, что она остается с отцом. Кит отказалась ехать с матерью в Лос-Анджелес после развода родителей. Это был единственный случай, когда ее мать выразила какие-то сильные чувства.