Дифференциация деревенщин на мужчин и женщин.
«Кучерявый, давайте дружить». — Ну что я могу сделать? Пошло. Да. Но дамы не обязаны блистать благородством.
— Дашка, понимаешь, слишком увлеклась маркизом…
— Марксизмом?
— Ага. — Таня обернулась от плиты и захохотала. — Барышня и кулинар. Рецепты кузины Франсуазы.
— Зачем? Она что — не русская, что ли?
— Я тебе сейчас расскажу — ты с дуба рухнешь!
Что-то странное. Дождь прошёл — или мне показалось? В открытое окно… Что в открытое окно? — Я не знаю. Вроде, свежесть — тонкая, тончайшая, а может, её и нет. А может, слабый запах чего-то донёсся.
Раньше в символе отношение между означающим и означаемым было ясно в силу однородности культуры. — Когда это «раньше»? — Так я и говорю: когда культура была однородной. Ведь было такое? — Я уже забыл. — Вот именно! — вскричал Сердано Фелет. — Этой однородности-то и не хватает нынешнему поэтическому символу, который порождается многообразием культурных перспектив! В нём знак и означаемое обручаются посредством короткого замыкания, поэтически необходимого, но онтологически неосновательного и непредвиденного. Шифр не покоится на отсылке к объективному космосу, данному за пределами высказывания. Как говорил Грюнбаум, «DP-скорректированный парижский стержень действительно свободен от действия дифференциальных сил…»
Это пока. Ну что ж, так и есть. — Пока все дома (с субтитрами), непутёвые заметки. Сыграй мне туманно: мирный атом в автономном режиме. Острячество есть некое изобильное искусство, с виду отмеченное приятностью и кусачестью, но во внутренности своей не избегающее лжи, ибо оно, не смущаясь никакими упрёками, не трепещет переступать пределы, положенные предками.
В этот момент я понял возможную силу концептуальных воздействий.
(«Жизнь течёт рекой, а ты цедишь по капле. И выдавливаешь из себя капли». — «Зато какие!» — «Какие? Да ну!..») —
Это случилось со мной впервые. Обычно мы приуменьшаем роль концепций в принятии решений и в поступках — наших или чужих. Порой кажется, что жизнь человека и его концепции — выработанные самостоятельно или воспринятые извне — связаны так слабо, что мы вообще затрудняемся увидеть какое-либо значение концептуальной области, кроме функции самооправдания, или, пожалуй, ещё функции — как бы сказать? — отдыха, ухода, иногда самообольщения — что ты, мол, делаешь какое-то дело помимо животной рутины. Такие иллюзии необходимы каждому, чтобы чувствовать себя кем-то, — но вот оказывается, что это не совсем и не всегда иллюзии, что каждая из них имеет как бы рабочего двойника в механизме нашей жизни. Эти двойники не связаны с конкретными частями механизма, они присутствуют в нём как тенденции: например, как магниты, выстраивающие там определённое силовое поле. Наши отдельные поступки могут выглядеть случайными, т. е. зависящими лишь от сиюминутных внешних обстоятельств в сочетании с сиюминутными же состояниями нашей души и организма. Но в своём множестве эти поступки выстраиваются, однако, в довольно отчётливую линию, направление и вид которой — пусть не полностью, но всё же в немалой мере — определены нашими концепциями. Говоря иными словами, это та часть судьбы, которая подвластна стратегическому проектированию. Никто не знает, можно ли делать такое проектирование более мощным, дабы в конце концов подчинить ему всю судьбу. Но при разработке концептуальных средств важно понять, что их мощь зависит от того, насколько они «внутренние» для человека. Сильные средства изменяют именно самого человека, хотя эти изменения — в силу разных причин — могут долго не проявляться (или редко проявляться) в его поступках.
Положение радикально меняется в том случае, когда мы имеем дело с человеком мёртвым (или почти мёртвым). Такой человек подобен сверхпроводнику, в котором замерло всё внутреннее движение. Любое изменение внешнего магнитного поля индуцирует в нём ток бесконечной величины и длительности, незатухающий. Такому человеку можно сказать: «ты подлец», и он будет думать, что он подлец до тех пор, пока не услышит откуда-нибудь: «ты не подлец». Пространство человеческих параметров многомерно (а может, и бесконечномерно). Задавая концептуальные воздействия по его различным измерениям, мы можем создавать любые сколь угодно причудливые конфигурации тока в мёртвом человеке-сверхпроводнике. Можно сказать: «ты подлец, но ты гений» или наоборот: «ты бездарность, но зато ты порядочный человек». Или: «ты подлец и бездарность»… Или можно сказать ему так: «Для гениев и для обычных людей критерии порядочности имеют совершенно разный смысл. Например, ты — подлец и бездарность, а дядя Пев — гений, но, хотя он по части подлости выглядит таким же, как ты, однако про него нельзя сказать, что он подлец, потому что его подлость имеет иной смысл и, может быть, иные причины…»
Можно сказать ещё так: «Дядя Пев — гений, но бездельник, а ты — человек средне одарённый, зато деловой. Но Пев уехал из Парижа в Америку, и ты тоже туда уезжай, хотя цели у вас разные. Именно поэтому ты, может быть, достигнешь там чего желаешь, а Пев не достиг, потому что вполне он нигде не может этого достичь, но, в общем, по некоторым параметрам он, наверное, улучшил своё самочувствие…»
— А что, Серёжа, если вот так сказать: «У каждого есть многие каналы. По ним текут различные таланты. — У вас? — Два-с: безбашенность и бесшабашность».
— Красиво, но я не знаю, куда это прицепить. Надеюсь, ты понимаешь, что это не про меня.
— Может быть, про дядю Пева?
— Сомнительно. М-мм… — С чрезмерной натяжкой.
Миша обернулся к улице и помахал подходившей Лидочке, которая близоруко оглядывала столики, пытаясь их увидеть.
— Ты удивительно похожа на мою бабушку, Лидочка, — сказал он, глядя на неё снизу вверх, когда она приблизилась. — Неужели она была такая же неудержимая в тридцать лет? Разумеется, я никак не могу это себе представить…
И вдруг он снова повернулся к Сержу:
— Один французский поэт Rene Char, поколение после сюрреалистов, довольно своеобразный, то есть чуждо-странноватый (грузный, замкнутый, прозаичный, будто нарочно тёмный, мрачный немного по-детски, неизящный) и плохо усваиваемый широкой публикой, но почитаемый эстетической элитой и бывший со всеми в дружбе… Этот Rene Char тревожно заинтриговал меня антипоэтичностью.
— Вот как?
— Да, представь…
— Может быть, в пятницу? Я приготовлю стейки. Мне это важно.
— Тогда до пятницы. До встречи.
Ты какой-то планомерный план в отношении меня затаила.
Развивать наши отношения как учебно-параллельные?
— Так пошевеливайся же!
— Ой, трудно мне шевельнуться.
Капля течёт по ноге. Не моча, кровь.
— Ты умеешь быть девочкой? Раздеваться не умеешь. Одеваться не умеешь.
Ну, неудачно печь протопилась. Ну что теперь делать?
Что ты чувствуешь, когда я вот так?.. Зря я на это надеюсь: она бесчувственна — очевидно, в отношении меня…
Н-да, пролетел, как фанера над Парижем…
Подводная лодка в степях Украины погибла в неравном воздушном бою.
«А ты считаешь, — усомнился Миша, — что она всего один раз в ночь переодевается?..»
Плохо дело: нет тонких дров. Все тонкие дрова сгорели, а толстые никак не сгорают.
— Знаешь что, — сказала Таня, садясь и мрачно закуривая. — У меня было столько мужчин, сколько ни у кого. И никогда про меня ничего не говорили. Никто. Ни одного плохого слова. Только с тобой вот такие приходится терпеть общественные обсуждения.
Как меня, дым трогала губами на моей скамейке — до скончанья вечера, забытого в тумане, туфелькою медленно качая…
Что я мог ей ответить? — Процитировать Серёжу Окосова, доброго моего приятеля, — его эссе о том, что настоящая любовь должна быть полностью обнажённой, незащищённой?.. А что? — может и поняла бы. Да наверняка: умная же была!..